Другая судьба — страница 6 из 75

олее дорогом сердцу Адольфа Вагнере, и это, пожалуй, доказывало, что философ решительно ничего не смыслил в музыке.

Не важно! Пусть он не был счастлив в этот третий вечер, зато получил удовлетворение, потратив последние кроны на роскошества и излишества.

Фрау Закрейс, разумеется, снова и снова ловила его в коридоре, требуя квартплату.

– Имейте терпение, фрау Закрейс, – огрызнулся он однажды вечером. – Я получу стипендию в Академии через неделю.

– Уж будьте добры сразу погасить весь долг.

– Непременно. Смогу даже заплатить вперед за следующие месяцы.

Фрау Закрейс приняла это за чистую монету и так изумилась, что на миг потеряла дар речи. Ей никогда и в голову не приходило, что с этим убожеством Гитлером может произойти что-то хорошее. Трепеща от радостного предвкушения, она пожелала немедленно напоить его чаем с домашним печеньем.

Итак, у него оставалась неделя. А потом… Что он будет делать потом?

Не важно! Я артист. Я художник! Я не должен забивать себе голову всякими глупостями.

Он решил в эту последнюю неделю заняться своим искусством. Начал рисовать, но быстро заскучал: этого было недостаточно, ему требовалось что-то посущественнее карандаша. Он отложил блокнот и размечтался о большом полотне, очень большом, которое напишет маслом. Это будет монументальное полотно.

Он был удовлетворен. Вот проект, достойный занять его мысли.

Он закурил, представляя себе полотно. В голове теснились цифры, размеры. Он замахивался выше некуда, с каждым разом все увеличивая раму.

К утру он не нанес на холст ни единого мазка и даже не определился с темой, но испытывал полное удовлетворение оттого, что замыслил величайшую в мире фреску маслом.

В приподнятом настроении он вышел прогуляться по улицам Вены. Он был горд собой. Еще бы: ведь он только что подарил человечеству шедевр. Он выбрал для прогулки лучшие кварталы, счастливый, что живет в таком прекрасном городе, и не сомневаясь, что и город когда-нибудь будет счастлив обогатиться его творчеством.

Следующие дни Адольф провел в музее. Он не собирался изучать творения мастеров, просто хотел побыть в их обществе, ведь, как бы то ни было, и он однажды будет здесь. Он с презрением взирал на самые большие и амбициозные полотна: его творение раздавит их, низведет до размеров почтовой марки.

Время от времени он играл сам с собой в придуманную им игру. Правила были просты: встать в центре огромного зала, увешанного картинами от пола до потолка, зажмуриться, покружиться на месте, вытянув руку, ткнуть пальцем и открыть глаза: указанная картина будет равна по художественной ценности той, которую он вскоре напишет. Гитлер с восторгом «читал» свое будущее. Он даже порозовел от волнения, узнав, что будет писать так же хорошо, как Босх, Кранах и Вермеер. Естественно, те разы, когда палец указывал на банкетку, радиатор или ошарашенного смотрителя музея, в счет не шли.

Однажды вечером, вернувшись домой, он уловил восхитительный запах из кухни. Фрау Закрейс в лиловом платье, принаряженная, причесанная, улыбающаяся, предложила ему разделить с ней жарко́е из барашка. Гитлер помрачнел: он понял, что она ждет своих денег завтра.

Он быстро поел и, сославшись на усталость, ушел к себе. Запер дверь, аккуратно и бесшумно сложил свои вещи в большой джутовый мешок, дождался, когда привычное урчание и присвист за стеной дали знать, что фрау Закрейс погрузилась в сон, и на цыпочках прошел через квартиру.

Все его тело, все внимание сосредоточилось на одной цели: покинуть дом так, чтобы чешка об этом не догадалась.

Выйдя за дверь, он не расслабился. Надо было добежать до конца улицы, миновав грязно-желтый фонарь, свернуть на Менцельгасе и спрятаться в тени улицы Пакен.

Он глубоко выдохнул и наконец успокоился. Спасен!

Только тут до него дошло, что стоит могильный холод, мостовая обледенела, а злой ветер треплет гривы фыркающих лошадей.

Где ему переночевать? Он понятия не имел.

* * *

Адольф Г. с любопытством смотрел на доктора Фрейда: он впервые видел «специалиста».

Догадался бы он, встретив доктора Фрейда на улице, что этот коротышка, утопающий в пропахшем табаком светло-сером твидовом костюме, заслуживает почтительных похвал, которые расточал ему сейчас доктор Блох? По каким приметам он мог бы узнать специалиста? Может, по очкам, по этим чудны́м очкам в толстой черепаховой оправе – за их толстыми стеклами проницательные глаза походили на телескопы. Да, очки… Наверно, именно в этом дело: доктор Фрейд носил очки специалиста.

– А по каким болезням вы специалист?

Оба врача удивленно обернулись, услышав звонкий голос юноши, до сих пор хранившего угрюмое молчание.

– Я специалист по расстройствам поведения.

– Вот оно что…

– Я практикую психоанализ.

– Ну да, конечно…

Услышав слово «психоанализ», Адольф покивал с понимающим видом – «ну-да-как-же-я-мог-забыть?» – он всегда так делал, если при нем произносили слово длиннее четырех слогов. Это давало ему время подумать. Психоанализ? Полагается ли ему знать это слово? Он открыл двери своей памяти и отправился на поиски греческих выражений: телеология[1], диалектика, психология, гиперметропия[2], эпистемология[3], эпидемиология… все эти варварские термины в остроконечных шлемах, с мечами и копьями, не подпускали его к себе. Быть может, среди этих строптивых ощетинившихся вокабул был и «психоанализ»… Наука о моче? Об обмороках?

– Тебя не смутит, Адольф, если я поприсутствую на вашем первом сеансе? – спросил доктор Блох.

Адольфа удивил его почти молящий тон. На самом деле доктор Блох обращался не к Адольфу, а к доктору Фрейду, которым, похоже, искренне восхищался.

– Нет. Совсем не смутит.

Доктор Фрейд указал на диван, покрытый восточным ковром:

– Лягте сюда, мой мальчик.

Адольф подошел к дивану, мгновенно скинул пиджак, рубашку и брюки и уже оттянул резинку трусов, но доктора посмотрели на него с изумлением.

– Нет-нет, не раздевайтесь, – сказал Фрейд, судорожно быстро подбирая с пола одежду Адольфа.

Момент был ужасно неловкий – юноша стоял перед ним в одних носках, и врач сконфуженно покраснел.

Адольф недоумевал: как же доктор будет его осматривать? – но послушно оделся и лег. Так даже лучше.

Фрейд устроился в кресле рядом с диваном.

– Я не вижу вас, доктор.

– Вот и хорошо. Смотрите в потолок.

Адольф не понял, что должен прочесть на потолке: потолок был самый обыкновенный, белый, никаких афишек с буквами, от огромных до крошечных, которые врачи обычно дают читать пациентам.

– Расскажите о вашей проблеме. Нет, не смотрите на меня. Я вас слушаю.

Все эти приемчики начинали раздражать Адольфа, однако рассказать о своих обмороках в Академии, ни на кого не глядя, и впрямь оказалось легче.

Доктор Фрейд что-то писал в блокноте, и Адольф почувствовал гордость: он, стало быть, говорит важные вещи, достойные быть записанными, этот человек проявляет к нему интерес.

– Вы любили вашу мать, мой мальчик?

Он был настолько не готов к такому вопросу, что вскочил с дивана, дрожа крупной дрожью:

– Очень.

Он напрягся. Нельзя расплакаться. Только не перед этими двумя мужчинами.

– А вашего отца?

Вот! Это был идеальный вопрос, чтобы остановить слезы. Лицо Адольфа похолодело. Ледяные сосульки царапали щеки. Он молчал.

– Вы любили вашего отца?

– Я не понимаю, зачем вы меня об этом спрашиваете.

– И это мешает вам ответить?

– Да.

– Из чего я могу заключить, что вы не очень любили вашего отца.

От ярости Адольф снова вскочил:

– Я не для этого сюда пришел!

Он шагнул к докторишке, испытывая одно желание – задушить его.

Удобно устроившийся в зеленом кресле Фрейд сокрушенно поморщился и опустил глаза:

– Прошу меня извинить. Я полагал, тут может быть связь, но, видимо, ошибся. Еще раз прошу меня извинить. Мне очень жаль. Действительно жаль.

Адольф возликовал. Победа! Взрослый человек извинялся перед ним! Он поставил взрослого на место! Не просто взрослого – специалиста! Гордость вытеснила гнев.

Доктор Фрейд медленно поднял глаза на Адольфа и попросил спокойнее, хоть смущение еще слышалось в его голосе:

– Может быть, вы просто поделитесь со мной всеми хорошими воспоминаниями об отце и опишете, если вам это не слишком неприятно, те моменты, когда были счастливы в его обществе?

У Адольфа появилось ощущение, что ему расставили ловушку, но он сглотнул слюну и пробормотал:

– Хорошо.

Он вернулся на диван и дал волю памяти. Воспоминания нахлынули всем скопом, залпами, нескончаемыми потоками, но их приходилось сортировать: на одно хорошее приходилась тысяча плохих. Его отец, рухнувший однажды замертво за утренним стаканом белого вина, оставил по себе лишь боль, ненависть, множество ран. Над ним, разрастаясь до размеров воздушного шара, придавив его к дивану, нависло старческое лицо, ненавистное, невыносимое, мучительное. Эта красная рожа с низкими, нахмуренными бровями, эти буйные усы, длинные и в то же время редкие, спускавшиеся пирамидой от носа к шейным артериям, и эта вечная гримаса недовольства. Он вновь слышал голос, кричавший на него, ощущал кожей укусы ремня, чувствовал одиночество своего маленького тельца, сжавшегося в комочек под ударами у закрытой двери, за которой плакала мать, умоляя мужа остановиться. Он снова сжимал топор, которым хотел убить отца, когда тот в очередной раз поднял руку на мать. Снова отталкивал этого человека, тяжелого, грузного, пьяного, который, откричав, отбушевав, отбранившись, теперь прижимал своего сыночка к широкой груди и говорил, прослезившись от радости, о его недалеком будущем в администрации. До сих пор вздрагивал, как под ударом хлыста, от его резкого: «Артистом? Никогда, пока я жив!» Снова видел себя, Адольфа, на холодном чердаке, где хотел повеситься. Опять ощущал злую радость, испытанную над жалким гробом, этим ящиком из красного дерева, который наконец-то молчал, а он, Адольф, обнимал свою мать, бедную мать, все же убивавшуюся по своему палачу, рыдавшую и не понимавшую, что к ней наконец пришло избавление. Адольфу пришлось противостоять этой волне эмоций – эмоций из прошлого, но такого близкого, – чтобы, просеяв их, отыскать одно-два счастливых воспоминания: как они катались на лодке по реке, как собирали мед в отцовских ульях.