– Да-да, конечно, Гиммлер, конечно.
Мне плевать, я не хочу знать, делай свое дело и оставь меня в покое. Я не собираюсь проверять технику мусорщиков. Я ставлю задачи и не мараю рук.
– И я думаю, что «Циклон Б» – тот газ, который вполне подойдет.
– Циклон Б?
Не говорите мне про газ, я чуть не потерял зрение в 1918-м из-за газа. Пусть этот наемник делает свою работу и избавит меня от подробностей! Какой сентенциозный болван!
– Я всецело доверяю вам, Гиммлер. Вы для меня как духовный сын.
Готово дело! У слизняка слезы на глазах. Как он тронут, слизняк!
– Первыми городами, которые мы очистим от евреев, будут Берлин, Вена и Прага. Потом мы займемся Францией. Евреи хотели войны? Пусть теперь платят по счетам!
Я смогу наконец переустроить мир. Выиграем мы войну или проиграем, я избавлю человечество от евреев. За это меня будут благодарить в веках. Как глупо, что мой желудок не переваривает пищу, я голоден как волк. А что, если заставить Блонди стать вегетарианкой?
– И пожалуйста, Гиммлер, сбрейте вы эти усики. Они смешны.
– Но…
Гиммлер в последний момент прикусил язык. Он чуть не ляпнул: «Но, мой фюрер, они такие же, как у вас».
У Адольфа Г. была тайная жизнь.
Он говорил, что идет прогуляться на Александерплац, «чтобы поискать лица», а сам прыгал в трамвай и уезжал из Берлина в далекое, сырое, лесистое предместье.
Он не мог признаться, что ездит к этой женщине. Ни Саре, конечно, ни Генриху. Нойманну, может, и сказал бы, но тот проводил так много времени в Москве как делегат немецкой компартии, что их редкие встречи не оставляли места для столь интимных откровений. Да и как об этом расскажешь? Адольф даже самому себе не мог назвать чувства, которые испытывал к ней.
– Ты рассказываешь мне о своих близких, – говорила она, – но им обо мне – никогда. Ты стыдишься меня?
– Нет.
– Так почему же?
– Однажды я расскажу о вас им всем. В тот день вы будете моей гордостью. А пока вы – моя скромность.
Она смеялась своим прежним смехом, в котором не было ни тени насмешки, а только чистая жизнерадостность. В чем был ее секрет? Адольфу достаточно было провести с ней час, чтобы зарядиться энергией, мыслями, эмоциями. Она отогревала его. Омывала. Он молодел. Повидавшись с ней, он дышал полной грудью. Даже небо казалось выше, светлее, яснее. А если он прощался с ней только с наступлением ночи, над асфальтом предместья сияли звезды.
Однажды Сара случайно нашла в мастерской письмо и, заподозрив неладное, проследила за ним. До конца, правда, она не дошла. Убедившись, что он лжет и вовсе не гуляет по Александерплац, а ездит куда-то, похоже привычным путем, она сошла с трамвая – он ее так и не заметил – и дождалась его дома.
Адольф застал уязвленную изменой Сару в слезах. И тогда ему пришлось открыть ей правду: вот уже несколько лет он один-два раза в месяц навещал в монастыре сестру Люси, выходившую его в госпитале в 1918-м.
Секретарши Гитлера изнемогали; они мечтали о бегстве каждый раз, когда диктатор давал им несколько часов на сон.
– Даже в тюрьме, наверно, не так тоскливо, – говорила Иоганна, – ведь охрана уважает сон заключенных.
– И потом, – подхватывала Криста, – в камере есть соседи, одни приходят, другие уходят. И прогулки. А здесь – ничего.
В «Волчье логово» в сердце сырого леса, серый, бесцветный бункер, пропитанный пара́ми скуки и запахом сапог, геометрическое строение, в редкие окна которого проникал лишь бледный свет Севера, не допускались никакие новые лица, никакие новые книги или пластинки, никакие новые идеи и личные точки зрения. Гитлер запрещал говорить о политике и о войне, он терпел лишь пустые разговоры, болтовню за чаем с пирожными. Но о чем говорить, если уже посетовал на нехватку великих вагнеровских теноров и повторил, что ни один дирижер не стоит мизинца Фуртвенглера? О чем болтать, будучи отрезанными от мира?
С наступлением весны возобновились боевые действия на территории СССР, но немецкий фронт, непомерно растянутый, удерживался с трудом.
Состояние армии читалось на теле Гитлера: он был живой картой боев, окрыляясь малейшей победой, оседая и отекая при каждом отступлении. Здоровье его ухудшалось день ото дня. Он почти не спал и бессонными ночами не давал покоя Кристе и Иоганне, которые совсем выбились из сил.
– Вот увидите, когда мы добьемся победы над Россией, Англией и США, я займусь нерешенными вопросами. Не евреями, для них мы уже открыли все эти… трудовые лагеря, но другими проблемами. Я ликвидирую христианские церкви, все, не желаю больше видеть ни одного распятия в Германии. Их время прошло. Потом я решу проблему питания: введу вегетарианство, лучшую диету для здоровья. Как можно поглощать трупы? Это возмутительно, не правда ли?
Криста и Иоганна научились зевать незаметно, пряча эту тайную гимнастику за внешне внимательным лицом. Секретарши знали все его монологи наизусть, слышали их тысячу раз, и тысячу раз они звучали лучше, чем сегодня, ибо усталый фюрер был не способен на прежний блеск. Он молол языком, лишь чтобы отвлечься от тревог.
– Говорить – мое лекарство, – твердил Гитлер своим врачам.
Это его болезнь, думали Криста и Иоганна, измученные, с опухшими глазами.
Он даже музыку больше не слушал. В начале войны, чтобы отдохнуть, он закрывал глаза и просил их поставить несколько пластинок, всегда, впрочем, одни и те же: симфонии Бетховена, избранное Вагнера и романсы Хуго Вольфа; тогда Криста и Иоганна страдали от однообразия. Теперь они жалели о тех временах, ведь великая музыка, по крайней мере, кажется новой при каждом прослушивании; Гитлер же о них и не вспоминал. Он не переносил даже вида грампластинки и постоянно произносил свои монологи в пустоту.
Визиты Евы Браун были редки. Гитлер терпел ее только в Баварии, в Бергхофе. Когда она самовольно явилась в «Волчье логово», Гитлер бесцеремонно оскорблял ее на людях, унижал, доводил до слез, даже сунул ей пачку марок, как будто платил проститутке. Она уехала.
Криста и Иоганна ей позавидовали.
Они, впрочем, изменили свое мнение о Еве Браун. Поначалу их возмущало, что эта восхитительная молодая женщина терпит такое скверное обращение от Гитлера, будь он трижды главой всей Германии. Теперь они поняли, что Гитлер не желал жить с Евой Браун, но и не позволял ей устроить свою жизнь. Как и они, Ева Браун стала пленницей диктатора. Никому не вырваться из его лап. Жертва за жертву, они обе предпочли бы быть униженной любовницей Гитлера, ибо Ева Браун виделась с ним редко, тогда как Криста и Иоганна вынуждены были терпеть его денно и нощно.
– Мне отвратителен род человеческий, – сказал Гитлер. – Человек есть лишь мерзкая космическая бактерия.
– Он, похоже, провел часок перед зеркалом, – шепнула Иоганна Кристе.
И обе внутренне расхохотались, оставаясь при этом прямыми, безукоризненными, с внимательно сдвинутыми на кончик носа очками и блокнотами в руках.
В ноябре 1942-го американцы высадились в Северной Африке, а британцы усилили ночные бомбардировки Германии. Сильно пострадали Мюнхен, Бремен, Дюссельдорф.
– А моя квартира в Мюнхене разрушена? – спросил Гитлер.
Криста не знала, стоит ли говорить ему правду. Как он отреагирует?
Гитлер стукнул кулаком по столу и завопил:
– Вы оглохли? Я спрашиваю, разрушена ли моя квартира в Мюнхене?
– Да, мой фюрер.
– Правда?
– Она серьезно пострадала.
Гитлер удовлетворенно кивнул и пригладил усики.
– Ну и тем лучше! Тем лучше! Немцы не поняли бы, если бы моя квартира уцелела. Это произвело бы плохое впечатление. Я рад. Я рад.
Криста отметила в своем отчете цифры потерь, число убитых и раненых. Но Гитлера это не интересовало.
– В сущности, эти налеты необходимы для поднятия духа. Пусть мюнхенцы понимают, что Германия воюет. Это окажет спасительное воздействие. И потом, после войны все равно пришлось бы сносить здания для нового градостроительства. Британцы, по сути, работают за нас.
В этот день Криста поняла, что безумие Гитлера не в странных идеях, не в ненависти, даже не в непоколебимой решимости, игнорирующей препятствия реального мира, но, скорее всего, в полном отсутствии сострадания.
Сестра Люси приходила в гости каждое воскресенье.
Дети ждали ее, как любимое лакомство.
Ее живость, веселость, находчивость в разговоре, чистый и неожиданный смех очаровали их, и им казалось – истинная редкость, – будто они общаются с ровесницей. Она так непосредственно удивлялась, восхищалась, возмущалась и гневалась, что казалась им даже моложе их самих, ведь они в школе, во дворе, с учителями, с товарищами и даже в семье уже приучились владеть собой и скрытничать.
Сара же благодарила свою соперницу за то, что та была такой, какой была. Поначалу она успокоилась, однако потом осознала всю силу странной близости Люси и Адольфа, и ее ревность едва не вспыхнула с новой силой, но одна подруга сказала ей:
– Не будешь же ты ревновать к монашке? Уж тем более ты, еврейка!
Насмешка оказалась действенным лекарством.
Окончательно убедившись, что никто не хочет отнять у нее Адольфа, она терпела эти странные отношения мужа с женщиной, некогда спасшей его, но так и не поняла, на чем они основаны.
Что до сестры Люси и Адольфа, они и сами не ведали, почему их тянет друг к другу.
– Я даже не знаю, верю ли в Бога, – говорил Адольф.
– Я даже не знаю, люблю ли твою живопись, – отвечала Люси.
И они хохотали.
– Заметьте, – продолжал Адольф, – я сам не уверен, что мне нравится моя живопись.
– А я не каждый день уверена в Боге.
В воскресенье, в серые предвечерние часы, неподвижные и неспешные, когда юнцы помышляют о самоубийстве, он вел ее в свою мастерскую, где они уединялись, чтобы поговорить, сказав Саре, что будут смотреть полотна.