Я ждал. Я дал ему время осознать, устыдиться, пожалеть, принести извинения. Через десять минут он вскочил на ноги, посмотрел на меня нетерпеливо, даже с раздражением, и сухо спросил:
– Ну что, все? Я ненавижу подобные сцены. Пойду к себе, приму душ.
И вышел из комнаты.
В эту минуту я действительно все понял.
Генрих начисто лишен всяких моральных устоев, у него нет чувств. Он переспал с девчонкой, потому что ему этого хотелось и она была не против. Сущий пустяк в его глазах.
Я пошел к Софи, которая плакала в своей постели. Хотел обнять ее, чтобы утешить, заверить в своей любви, но она напряглась и отодвинулась на край кровати. Она не желала иных ласк, кроме объятий Генриха!
Я попытался поговорить с ней и обнаружил, сколько зла причинил этот демон. Да, она любила его. Впрочем, его любила вся семья, и я, ее отец, первый, я сам ввел его в дом. В чем она виновата? Генрих красив, и я не раз говорил ей, что он гений. Так в чем же дело?
– Дело в том, что твои чувства иные, чем у него, моя дорогая. Ты любишь его, но он тебя не любит.
– Как ты можешь так говорить? Меня нельзя любить, да?
– О нет, тебя можно любить. И я люблю тебя, и твоя мать тебя любит, и Рембрандт, и Люси, и многие другие уже любят тебя, и многие еще полюбят, но не Генрих.
– Почему же?
– Потому что Генрих – чудовище. Алчный, корыстный монстр, считающийся только со своими желаниями, без моральных табу, не знающий, что есть дружба, неспособный любить.
– Я ненавижу тебя! Ты так говоришь, потому что завидуешь ему!
Избавлю вас, дорогая Люси, от описания остатка ночи. Софи видела в Генрихе прекрасного принца, я тоже долго так думал, как же мне было убедить ее в обратном?
Назавтра Генрих исчез. Ни записки, ни объяснений. Эта грубость – лучший из подарков, она позволила мне убедить Софи, что я прав. С тех пор она блуждает впотьмах.
Мы узнали, что Генрих живет у разных людей – американского миллиардера, неравнодушного к чарам эфебов, холостого галерейщика, испытывающего те же чувства, молодой четы журналистов из «Фигаро», которые хотят сделать ему рекламу, и так далее, – и ходит по всем местам, куда я его ввел, и льет на меня грязь. По его версии, он вынужден был бежать, ибо своим гением затмевал меня, что было мне невыносимо, из-за него-де я осознал себя сюрреалистом средней руки, а за мои уроки и услуги хотел заставить его заплатить дорогой ценой, насильно женив на своей дочери. Не стану пересказывать, как он осмелился злословить о Софи, ибо это так гнусно, что при одном воспоминании мои руки сами собой сжимаются в кулаки.
Как вы объясните Каина, дорогая Люси? А поцелуй Иуды? Предательство повергло меня в растерянность. Я терзаюсь, пытаясь постичь логику поведения Генриха. Я хочу понять. Понять не для того, чтобы оправдать. Понять не для того, чтобы перестать осуждать. Понять, чтобы меньше мучиться. Зло – тайна более глубокая, чем добро, ибо в добре есть свет, сила, утверждение жизни. Как можно выбрать тьму?
Ваш преданный и растерянный
Русские уже стояли у стен Берлина.
В рейхсканцелярии были слышны непрерывные раскаты канонады.
Английские самолеты бомбили город без передышки. В дневные часы, когда в залитой солнцем столице воцарялась тишина, она становилась похожей на старый склад декораций провинциальной оперы; от высоких и горделивых домов остались лишь обломки – где фасад, где стена, оклеенная разными обоями по этажам, полы которых не уцелели; осколки частной жизни висели там и сям над пустотой: умывальник, вешалка, туалетное зеркало, чудом державшееся на винтах, портрет предка, у которого не было больше потомков. Приметы прерванных жизней венчали кучи мусора. Бомбы, казалось, поработали за взломщиков и воров, оставив за собой допотопный дух разорения и насилия.
Гитлер жил теперь только под землей.
Он вернулся в Берлин – куда ему было деваться, когда тиски сжимались? Русские продвигались вперед на востоке, союзники – на западе, он нашел лишь руины дворца, служившего рейхсканцелярией со времен Бисмарка, и несколько стен от своей новой канцелярии, построенной Шпеером; его апартаменты были разрушены зажигательными бомбами. Оставался бункер, противовоздушное убежище, построенное в 1943-м в городских садах, тесный бетонный лабиринт, в который надо было долго спускаться по длинной череде лестниц, кротовая нора, освещенная скудным дрожащим светом от дизельного электрогенератора, пропитавшего вонью плохо отапливаемые и слабо проветриваемые коридоры, могила, в которую фюрер сошел живым.
– Никаких политических решений, никаких переговоров, я не капитулирую. Я буду сражаться, пока у меня остается хоть один солдат. Когда последний покинет меня, я пущу себе пулю в лоб. Я лично защищаю Германию от постыдного мира. Я лично уберегу Германию от катастрофы.
Большинство немцев между тем думали иначе: Гитлер лично увлекал их в апокалипсис. Политик, заботящийся о здоровье своего народа, о городах и промышленных объектах, давно пошел бы на переговоры, чтобы остановить разрушение; взяв на себя позор, он уберег бы от гибели еще сотни тысяч военных и гражданских.
Гитлер же приказал Шпееру разрушить мосты, автострады и промышленные комплексы: пусть врагу достанется только выжженная земля. Шпеер впервые не послушался его: он хотел, чтобы после разгрома Германия побыстрее подняла голову, и уже строил планы собственного будущего в рейхе без фюрера.
Когда Гитлеру доложили о неутешительных итогах Ялтинской конференции, на которой Черчилль, Рузвельт и Сталин решили, как обойдутся с Германией после ее поражения, он принял новость с таким спокойствием, что у его окружения кровь застыла в жилах.
– Вот видите, я вам говорил.
– Но, мой фюрер, это будет ужасно: страна разделена и демилитаризована, нацистская партия запрещена, промышленность под контролем, выплата репараций и суд над «военными преступниками».
– Об этом я вам всегда и говорил: никаких переговоров, все бесполезно. Надо держаться – держаться, пока мы их не одолеем. Или не погибнем.
– Население требует скорейшего заключения мира.
– Не надо считаться с населением. Оно слабо и бережет себя. Разве я себя берегу? Я буду драться до конца, а когда больше не смогу, пущу себе пулю в лоб. Все просто, не так ли?
Как всегда, тело Гитлера являло собой ходячий симптом: оно отражало состояние Германии. Сгорбленный, сотрясаемый дрожью обострившейся болезни Паркинсона, с вялыми руками, блуждающим взглядом и землистым лицом, фюрер с трудом говорил, пуская слюну из уголков рта. Любое движение причиняло ему жестокие страдания, а воспаленные уши постоянно кровоточили.
– Я буду драться до конца.
Драться он не дрался, но жизнь в таком состоянии была битвой сама по себе.
Жирный, желтый доктор Морелл круглые сутки носился по бункеру, потчуя его своими лекарствами: снотворные, чтобы спать, возбуждающие, чтобы просыпаться, капли для пищеварения, таблетки от поноса, микстуры от запора – ни один орган не функционировал самостоятельно. Напичканная химией, зависимая от нее, телесная оболочка Гитлера стала живой аптекой, поглощая стрихнин и белладонну против кишечных газов, опий для облегчения болей в желудке, кокаин в глазных каплях и амфетамины для борьбы с усталостью. Диетологи старательно готовили блюда, к которым он не притрагивался, боясь отравления, а доктор Морелл был вынужден часами спорить с ним, убеждая, что он не подцепил тех редких инфекций, которых у него еще не было. Из-за боев, в которых люди умирали быстро, Гитлер больше не интересовался «медленными» болезнями, вроде рака или сердечной недостаточности, и искал у себя лишь скоротечные. Его ипохондрия адаптировалась к военному времени.
Он перечитывал биографию Фридриха Великого, портрет которого взял с собой в подземный кабинет, и продолжал думать, что его упорство преодолеет все. Когда ему сообщили о смерти американского президента Рузвельта, он увидел в этом волю Провидения. Рузвельт умер в решающий момент войны, как когда-то русская императрица Елизавета! Это значило, что ситуация должна перемениться.
– Как во время Семилетней войны.[30] Для нас она продлилась всего пять лет. Нам ли жаловаться!
В тот день он несколько часов забавлялся с Волком, щенком, которого принесла Блонди. Светлое будущее вновь замаячило на горизонте.
С наблюдательного пункта, расположенного в зоопарке, сообщили о продвижении русской артиллерии по Берлину.
Настал день, когда Красная армия оказалась в нескольких сотнях метров от бункера.
Гитлер бушевал больше часа.
– Этот тупица Геринг никогда не был мне опорой, морфинист, взяточник, гора жира, только и думает, как бы спасти свою шкуру и свои трофеи! Вы думаете, я не заметил, что он красится и пудрится, чтобы лучше выглядеть на фотографиях? Думаете, я не вижу, как экстравагантно он одевается – эти сизые шелковые костюмы, атласные халаты? Думаете, я не знаю, что он грабил музеи всех стран, которые мы оккупировали, чтобы набить свои закрома? Я все это знал, но прощал ему, потому что думал, что он мне верен! А этот червяк Гиммлер, слизняк с усами! Вы думаете, я не знаю, что он пытается вести переговоры о евреях в лагерях со шведом Бернадотом?[31] Пользоваться евреями, оставшимися в заложниках, чтобы обсуждать условия мира, вместо того чтобы казнить их! Думаете, я не знаю, что он готовит себе местечко при союзниках? Расстрелять! Всех расстрелять! Меня предали! Мои генералы меня предали! Армия меня предала! СС меня предали! Авиация меня предала! Промышленность меня предала! Я окружен предателями и трусами! Смерть им! Смерть!
Внезапно яростный лай смолк. Голос Гитлера сорвался. Ноги его не держали, он не мог даже сидеть. Он рухнул на стол и выдохнул бледными губами:
– Война проиграна.
Доктор Морелл хотел сделать ему укол глюкозы.