Но была бабушка. И еще тот, кто отчаянно бился крохотными ступнями и кулачками в ее животе. Поэтому умирать нельзя. Надо жить дальше.
Под звон курантов выпили по глотку невыносимо сладкого шампанского. Вера с трудом проглотила ложку рыбного салата, на все остальное смотреть не было сил. Извинилась и ушла к себе. Бабушка поняла и не возражала. Уселась у телевизора, приглушила звук.
Господи! Да что за жизнь такая! За что? Вера святая! Красавица, умница. А Инночка, ее Инночка? Разве она, ее тихая девочка, заслужила такую страшную судьбу? Вспомнила и себя – до Давы, конечно: пьянство и уход мужа, Инночкиного отца, его измены. Сколько слез она тогда пролила? И откуда они брались? И нищету, и жизнь в бараке, и промерзлые, покрытые инеем стены. И дочкины бесконечные ангины и пневмонии. Вспомнила, как считала копейки – хватит ли на хлеб и молоко? Вспомнила, как жалела выкинуть жухлую, проросшую картошку в старой кошелке – ведь из нее можно сделать прекрасные драники. Драники, серая вермишель, омлет из яичного порошка, маргарин вместо масла на хлеб. И было вкусно. Только почему, когда она ела эту вермишель и этот маргарин, так плакала?
Это потом повезло – в ее жизни появился Давка. Если бы не встретила его тогда, что бы с ними было? А ничего бы не было – все тот же барак, который она не могла вспоминать без содрогания. Та же нищета и та же вермишель. Все как у всех, ничего необычного.
Так жили все. Ну или почти все. Так жили в их бараке в Раменках, у черта на куличках. Так жили в соседнем. И ничего, жили! И даже радовались. Война закончилась, началась мирная жизнь.
Сколько лет нет ее Инночки! Целую жизнь. И Верушка выросла и скоро родит. И она, Лара, после смерти дочери – вот чудеса – не сдохла, выжила. А как хотелось сдохнуть! Если бы не Верочка и не Дава, точно бы наложила на себя руки. Да ладно, что о ней говорить, ее жизнь прожита, остались копейки на сдачу. А внучкина жизнь только начинается. И уже такое. За что? Разве смерти Инночки ему не достаточно? Ай, повторяй, не повторяй, вопрошай, не вопрошай – что толку? Никто ее не слышит, никто. Не к кому обращаться.
Мама учила – к богу. Мама верила, папа верил. Все тогда верили, все. Наверное, им было легче. Она помнила иконы в родительском доме в Большом Татарском: темные образа, под ними лампадки. Помнила, как истово, царствие ей небесное, молилась мама. Было страшновато, но очень интересно – о чем мама просит? Ведь, кажется, у них все есть: дом, уютный и крепкий. Старый разросшийся яблоневый сад. Есть братик Володечка, маленький и кудрявый, в кружевном чепчике, милый такой и капризный. Лара его обожает, хоть и немного ревнует маму к нему. Но все хорошо. Все так хорошо, что даже страшновато – а вдруг что-то изменится? Но нет, ничего не меняется, все слава богу. И дом их стоит, и цветет сад, и в окна врывается и кружит, кружит по комнатам сладкий запах яблонева цвета и сирени. Ах, какая у них сирень – загляденье! Лара видит, как прохожие, воровато оглядываясь, торопливо обламывают свисающие за забор гроздья – белые и малиновые, чернильные и розоватые. Все еще хорошо. И вечерний чай со сладкими сдобными пирогами, и папины долгие и подробные рассказы про дело. Дело – это их магазин, в котором торгуют мехами. И мамины осторожные комментарии:
– Здесь, Ванечка, надо было не так, извини.
И папино раздражение:
– Ну ты, разумеется, в коммерции большой спец, Маша!
А потом он всегда соглашался, извинялся и целовал маме руку:
– Погорячился, прости!
Папа был взрывным, скорым на конфликт. А мама умела ладить с людьми, со всеми без исключения: с прислугой, приказчиками в магазине, со строгим доктором Вяльцевым, лечившим их семью. Умницей была мама, умницей и терпимицей.
Лара прекрасно помнила праздник Святой Пасхи – самые лучшие дни. Запахи куличей с изюмом и цукатами, ровная горка творожной пасхи с буквами из изюма – ХВ. И ароматы ванили и маминых духов от вошедшего в моду французского парфюмера Коти. И праздничная служба в Елоховском, и перезвон колоколов. И румяный толстенный гусь, и тугая белая скатерть, и нарядные гости. И мамочка в новом платье, и папа в узком и изящном сюртуке. И Володечка, измазанный вишневым вареньем. Все еще было. Но до поры.
Сначала умер папа – поскользнулся, упал, сломал ногу, и оторвался тромб. Совсем молодой, едва исполнилось сорок лет. После его ужасной, нелепой смерти стала чахнуть мама. Бедная мама. А потом случился переворот. Мама шептала:
– Слава богу, Ванечка до этого ужаса не дожил, иначе бы умер от разрыва сердца.
Какая разница, от чего умереть – от перелома ноги или от разрыва сердца, думала пятнадцатилетняя Лара.
Магазин отобрали – национализировали. Да и какие меха, когда людям нечего есть? Слава богу, не отобрали дом, но тоже до поры. Потом умер от воспаления легких Володечка, лекарства ему не достали. И доктора Вяльцева к тому времени не было – эмигрировал. Ходили слухи, что доктор живет в жарком Стамбуле и страшно бедствует.
После смерти Володечки мама слегла окончательно. Долгих четыре года не вставала, почти не ела, да и что было есть. Лара размачивала ей сухари в морковном чае.
Мама беспрестанно молилась. Кому? Какому такому богу, господи? Который отнял у нее и сына, и мужа? Просила счастья для Лары:
– Она единственное, что у меня осталось.
Лара бегала на Сухаревку, продавала, выменивала. Пока в доме не стало пусто.
Перед самой смертью мама тихо сказала:
– Лара, не верь им, слышишь? Все врут – не может быть так, как они говорят! И не ходи к ним, слышишь? Дай слово, что с ними не будешь! Им не верь, а ему. – И мама подняла глаза к потолку. – Ему обязательно. Обязательно, – повторила мама, – слышишь?
Под утро она ушла.
И Лара осталась одна. Слово она не сдержала – к ним пошла, деваться было некуда. Устроилась на фабрику швеей, шила сатиновые рубашки из красного кумача. Надо было хоть как-то кормиться.
А в доме, прежде родном и любимом, оставаться было невыносимо. Все, все напоминало о прежней жизни – и фотографические карточки, и портреты на стенах. Мама, папа, Володечка. Тогда еще все вместе. Семья. На фабрике Лара познакомилась со слесарем Алешкой Кургановым, своим будущим мужем. Тот был из рабочих. Веселый, чубатый, с большой расщелиной между передними зубами. Остряк, весельчак. Он Ларе нравился, хотя его манеры ее немного смущали. Алешка же ими бравировал: да, мы такие, простые! Не то что вы – буржуи. Свадьба была комсомольской, как было тогда принято – картошка, селедка, винегрет. И все в красном уголке, под портретами вождей революции. И той же ночью сгорел Ларин дом, дотла сгорел, как будто отомстил ей, что она окончательно ушла к этим.
– Не беда, – смеялся молодой муж, – станем жить в общежитии. Это будет по-комсомольски, по-настоящему, начинать надо с трудностей.
Потом Лара часто думала: «Да, это их лозунг – преодоление. Все на грани возможностей, все на сопротивлении. Только зачем?»
Поначалу жили неплохо. Родилась Инночка. А потом Алешка начал пить и гулять. А дальше известно.
Иногда думала – как жаль, что сгорела мамина иконка, самая любимая, маленькая, с ладонь. У Николая Чудотворца мама просила здоровья и покоя.
Хотя что там икона? Людей близких нет, а она об иконе горюет. Да и Бог… Разве он есть? Если бы был, разве бы допустил? Разве позволил бы забрать у нее Инночку, а потом Даву и сотворить такое с Верушкой?
Ночью у Веры заболел живот, сделался твердый, как камень. Испугалась: «Неужели опять? Вызвать «Скорую»? Увезут в больницу. Нет, нельзя. В больнице сойду с ума».
Выпила ношпу и всю ночь гладила себя по животу, разговаривала с сыном: «Прости, сыночек. Знаю, что виновата. Все будет хорошо, маленький мой! Я тебе обещаю! Только ты успокойся, ладно? Не нервничай, а?»
И надо же – через пару часов вконец разбушевавшийся младенец угомонился, а следом уснула и Вера.
Роберт появился спустя два дня. Весь его вид говорил о том, что погулял он неплохо, видимо, от всей души. Вера встретила его холодным и скорбным молчанием, от извинений отмахнулась, хватит, наелась.
Ушла в комнату к бабушке – та, по счастью, ничего не комментировала. Прилегла в кресле с книгой, задремала. Проснулась, когда хлопнула входная дверь. И слава богу – видеть и слышать его было невыносимо.
Но со временем отпустило, кажется, спустя три недели, кое-как помирились, и Роберт опять уехал в Москву. Ни денег, ни продуктов не привозил ни разу. Да Вера и не ждала ничего. Давно не ждала.
Роды начались под утро – проснулась от жуткой боли. Как договорились, позвонила Тамарке. Та примчалась через пятнадцать минут, а следом приехала «Скорая». К ночи Вера родила сына.
Когда смешливая молодая акушерка в длинных цыганских серьгах подняла ребенка и весело спросила: «Кого родила, мамочка?» – Вера счастливо рассмеялась и подумала, что самое главное в ее жизни уже произошло. А все остальное – глупости, все не важно. Теперь главное – сын. Да так оно, собственно, и было. И, кстати, осталось навечно, навсегда: главное – сын, Вадим.
Странно тогда они жили. Странно и нелепо. Вера крутилась с младенцем: сынок ей попался беспокойный, спал помалу, день путал с ночью, и измученная Вера валилась с ног.
Бабушка старалась помочь, но получалось у нее плохо: трясущимися руками бабушка проливала драгоценный кефир из молочной кухни, роняла соску и совала ее в ротик правнука, забывая ополоснуть. Вера раздражалась, злилась, срывалась на крик. Бабушка, ее железная Лара, плакала и уходила к себе. Потом принималась плакать замученная Вера. Сын – безусловное счастье! Но почему все так? Почему никакой радости, никакого душевного успокоения, никакого умиротворения? Только адская усталость, вечно ноющая спина, взрывающаяся от болей и бессонных ночей голова? А еще – раздражение и неведомая прежде ей злость, и обида, страшная обида на судьбу. Почему у нее так невесело и так сложно? Сама виновата?