Больница у нас тоже… тот еще колледж. Заходишь, на стекле (прямо как в моей будке стекло) прозрачный намек: «Записи к терапевтам нет». Записи нет – очередь есть. Через час к терапевтам все же меня записывают. Даю подписку о том, что, ежели залечат, прошу в этом никого не винить.
В другую очередь встаю. Рядом Боря Богданов, пахарь.
– Не те, – говорит, – нынче времена.
– Не те, – вздыхаю.
– За что раньше вышку давали, теперя штрафуют. Да и за все остальное тоже, чтобы уж не думать.
– За все… Сейчас и студенты не те пошли.
– Да вобче люди другие пошли, – вздыхает Боря.
Молчим. Борис добавляет:
– Сейчас и лошади не те пошли. Другие лошади.
Я только руками развожу.
Молчим. Еще молчим. Молчим еще три часа. Тут еще полицейские на проф-осмотр ломятся. «Наберитесь, – говорят, – терпения и ожидайте очереди». Здоровые все парни. Пузатые.
А врачиха у нас худенькая и одна. Остальные свинтили. Эта, наоборот, приехала. А зря приехала, честно признаться. Зачем – этого я до сих пор понять не могу.
И вот па-да-рокс.
Больница новая – врачей нет.
Эх, и ружья у нас есть, да некому стрелять. И кони есть, да некому скакать. Да и кони. Как Боря сказал, не те стали.
Захожу на прием, врачиха мне:
– Здравствуйте! У вас нездоровый вид.
Сама молодая, незамужняя. И мужика нет. Это я по глазам вижу. А я мужчина видный! Росту во мне метр шестьдесят – метр восемьдесят – не помню. Ну и весу кило восемьдесят – сто двадцать – тоже запамятовал.
– А чего ему, – спрашиваю, – быть здоровым, если я, например, больной.
– Раздевайтесь, – грустно так уже она говорит, потому что поняла, что я такой, как все.
А как все, то есть сидеть ей в девках.
А что как все, так это потому, что склочный.
А склочный – это я затаился. Потому – не люблю давать пустую надежду. А сердце мое уже отдано навеки. То есть я поступаю как человек порядочный, а она от этого грустит.
– Раздевайтесь. Надо вас послушать…
Знамо дело…
– Температуру меряем.
Сует мне градусник. Сервис все хуже. Эдак, думаю, ты меня отравить вздумаешь на почве неразделенной любви. Но молчу, молчу.
А она рецепты строчит. Я туды заглянул – мать честная! Лекарства-то одно другого дороже!
– Постой, постой, – говорю. – У тебя тут, как в стихотворении Лермонтова: смешались в кучу кони, люди…
Она как вспыхнет! Сунула мне рецепт этот самый – да и выставила вон.
– Не забудьте, – кричит, – мочу сдать!
Со смыслом кричит, конечно же.
Только я посмеиваюсь. Иду выписывать больничный лист.
Там все просто. Одно сложно: не могу все эти буквы запомнить, как колледж правильно называется. Приходится бумажку из кармана доставать: гэбэоуэспэбэоао…
Звоню на работу. Как заведение у нас правильно кличут? Кстати, извините, что сегодня я на больничном. И завтра тоже. И еще неделю.
Звоню с мобильного телефона, потому причастен к цивилизации. Телефон у меня старый, треснутый, на котором надо кнопки нажимать, а не пальцем водить.
Дома порядок. Чистота и уют холостяцкого жилища. Кот, падла, орет под дверью, но и он замурлыкает, как я дам ему молока.
Варю суп. Сегодня что? Что-что. Среда – вот что. Среда. Среда. Так, что у нас по средам. Эти говорят: по среда́м, мать их. По среда́м у нас работы на верхнем этаже. На чердаке то есть.
Вобче домик мой непритязательный на вид. Снаружи то есть. Я и взял его по дешевке. Барыга, который продавал, на меня посмотрел… С одной стороны посмотрел, с другой… «На твой век, – говорит, – хватит». Выгляжу-то я постарше, чем на сорок. Жисть помяла, что сказать. Было мялово, было. Ну и хрен с ним.
Чу! Зво́нят. Эти говорят: звоня́т. Но я на больничном, потому всю неделю мне зво́нят, даже по сре́дам. Только кому я, спрашивается, нужен, чтобы всю неделю мне звонить? Кому-то, видать, нужен.
– Здрасьте, Максима Максимыча можно?
– У нас всех можно, – с юмором им отвечаю.
А они не смеются. Ну да и ладно.
– Это врач… Да-да. Простите, забыла еще одно лекарство выписать.
Тут я, признаться, вспылил. И так пятьсот рубчиков из кармана вынь да положь.
– Вы, – говорю, – как в стихотворении Лермонтова: «И кто-то камень положил в его протянутую руку…».
– Да не расстраивайтесь, – смеется она по ту сторону. – Вам не нужно опять в поликлинику тащиться. Муж вам сейчас рецепт завезет. Адрес-то у вас какой?
Сказал адрес.
Она и трубку повесила. То есть отбой дала, как говорят.
Нынче ведь что… Если идет по городу человек и сам с собой разговаривает, все понимают: занят мобильной связью. А в моей молодости… Выйди ты на улицу, да сам с собой заговори, да засмейся, да заматюгайся… Скрутят. Наваляют. Увезут и пролечат. От чего? От всего. Для профилаткити.
Чу! Звонок в дверь.
Еще звонок.
Да иду я, иду. Звонарь. Ошибочка вышла. Ошибся в женской типологии. Может, она при живом муже… того… как без мужа? Поглядим.
Открываю.
Не. Нормальный стоит. С косичкой, правда, но это теперь как по городу одному идти с разговорами.
– Вот, возьмите. Совсем у меня женка заработалась.
Тут я и спроси, что меня мучило и покоя мне не давало.
– Мил человек, по кой ляд вас принесло сюда, в нашу тамань-глухомань?
Он хихикнул, посмотрел на меня иронически. И говорит:
– Да все как в стихотворении Лермонтова: «Я жить хочу! хочу печали…».
Ну я его и выставил. Не люблю, когда Михал Юрича зря беспокоят.
…Ем суп. Еще ем. Заедаю черным хлебом. На хлебе сало. На сале чеснок. Пузо растет. Это плохо. Холестерин, сахар в крови. Но полезно и простуда не так липнет. Вдобавок надо. Ибо я болею. Посуду буду мыть вечером. Кот жрет кости. Наливаю ему еще молока. Хорошо. Если бы у меня был голос, я пел бы в опере: «Мы пьем из чаши бытия…».
С этой мыслью я ложусь спать.
Сны – это особенное, важное, но не интересное постороннему взгляду поле. Расскажу лучше, как я сплю. На животе. Упершись лбом в край кровати, отчего на черепе к моему просыпанию набухают две борозды. Почему две, а не одна, этого я не знаю. Сплю, подвернув под себя руку, чаще левую. Рука затекает, и я все боюсь, что она возьмет да и не отойдет однажды. Рука. Храплю во сне. Могу позволить. В поезде, правда, раньше будили и настроение посреди ночи портили, так что дальше уж не спал, а ворочался. Сами зато…
А эти во сне вряд ли храпят. Интел-ли-ген-ци-я. А детки, поди, похрапывают. Даже девочки.
Просыпаюсь, ползу на чердак. Я его утеплил. Все хорошо, только вход сделал очень уж узкий. По-другому никак не получалось. Стропиловка особенная, а я косяки по стропилам выставлял, чтобы тяжесть равномерно распределить. И лестница неловкая. Обратно же – дверь в кладовую прямо под чердаком. Пришлось о стеночку лепить. Сорок два сантиметра шириной лесенка получилась. Зато крепкая, хрен сломаешь. Хоть я мужчина и в теле. Говорил уже.
И еще один минус. На чердак стало нельзя поднять ничего крупного – в дверь не лезет. Вот и теперь, обливаясь гриппозным потом, подтащил я сначала под чердачное окно, которое со двора, значит, старый стол из сарайки. У стола крышка снимается, так я ее в сторону пока отставил, а стол тяжелый этот веревкой обмотал. И ползу на чердак. Окно открыл, спустился обратно. Спина уже сырая. С улицы в окно стал веревку кидать. Не попал. Заматюгался. Веревку отвязал, полез на чердак. Там к ручке оконной ее примотал и концы вниз бросил. И сам тоже вниз полез. Внизу привязал веревку к столу – и наверх. Трусы уж и те мокрые.
Наверху веревку от ручки оконной отмотал и давай аккуратно стол поднимать. Как в стихотворении Лермонтова: «По небу полуночи ангел летел…». Только стол и в полдень.
Кое-некое затащил стол на чердак. Веревку отмотал. Снова примотал к оконной ручке. Полез вниз столешницу приматывать. Потом опять наверх. Чувствую – в обморок сейчас хряпнусь. Но ничего, стою. Еще и столешницу тащу. Впихнул ее. Стол собрал. Рухнул на пол. Как в стихотворении Лермонтова: «В полдневный жар в долине Дагестана…».
Полежал. Встал. Мелочи остались. Стол перетащить из одной части чердака в другую. А оне дверью разделены, а проем, мать его, узкий. И стол в него не лезет. Застрял. Это, значит, что? Надо на веревке его обратно спускать и поднимать в другое окно, которое на стороне улицы?
И тута обозлился я. Лермонтова опять вспомнил: «Как демон, коварна и зла…». Взял доску, которую до этого от косяка открутил, да как по столу Ееееее…
Зашел!
Зашел старый добрый стол в новую часть ветхого моего здания!
И я праздную удачу, я весел и благостен.
Устанавливаю стол во втором отсеке.
В первом у меня на стенах старые иконы, что от бывшего хозяина непутевого, а вернее, от его предков благоверных остались.
В третьем пока ничего, но я знаю, что туда со временем поставлю.
Во втором стол.
На стол укладываю: самовар, патефон, статуэтку купца Серкова, обычный, но старый чайник. Вкруг стола ставлю три венских стула, старинное кресло, два табурета.
Все!
Ползу вниз.
Еще ползу.
Как в стихотворении Лермонтова: «А мачта гнется и скрыпит».
Тоже скрыпнул пару раз. Чеснок, сало, калории. Да и возраст уже. И что самое главное – никто не слышит.
Отдохнув, принялся доживать среду.
Устал я сегодня раньше положенного, могу позволить, ибо появилось у меня свободное время. Остается только его потратить. Но телевизора в моем жилище нет – не держу. Книг тоже не читаю. Вспоминаю, что давным-давно не ходил в гости к знакомому писателю, который живет в другой части города.
Туда и отправляюсь.
Вобче перед визитами куда-то принято туда звонить. Но я этого не делаю. Когда я звоню, люди не берут трубку или нажимают отбой. Я сам хоть и не писатель, но сила моего слова такова, что общаться со мной хочет далеко не каждый, вернее сказать, мало кто хочет, а еще правильнее – может. Но я терплю и не обижаюсь. Люди… Как в стихотворении Лермонтова: «Прощай, немытая Россия». Все-то у нас на букву бэ. Бесхозяйственность, безалаберность и так далее. Пьянство на другую букву, зато оно у нас беспробудное и на одну букву с педагогикой. И это я не устаю повторять всем, в том числе и писателю. Потому и не берут люди трубки.