Другие лошади — страница 25 из 31

И была у семейки этой одна странность.

Они по весне выгребали со двора снег. На дорогу бросали и вдоль забора.

Я вот, грешный человек, до сих пор не могу понять – на шиша? Растает ведь.

Вот смотрю… А странности-то остались.

Костян мой за двадцать лет подсох. Похудел то есть. А и был нежирный. Смотрю, ушанку снял, пот со лба вытер. Волосы все на месте. Но то ли снегом их припорошило, то ли нонсенс какой – полголовы седые.

Что ещё. Осанка не изменилась. Прямой, точно кол проглотил.

А! Вот ещё… Он без перчаток был. Я смотрю: у него указательного пальца на левой руке нет.

Короче, красавец.

А я на него через забор зырю.

Наконец, снизошёл, заметил меня, элемента нетрудового.

И говорит равнодушно так:

– О, здорово, Серёга!

Тут я, признаться разозлился.

– Здорово, – говорю, – мудак.

Он засмеялся:

– Кхы-кхы-кхы.

Тут я как заору:

– Так, мля, пять минут на сборы – и со мной пошёл, да?

Он кхыкать перестал и руками разводит:

– Не, Серый, не пойду я. Вишь, снегом занят.

Подумал и на кой-то ляд ещё раз добавил:

– Занят, Серя, снегом.

Я за калиткой аж взвизгнул:

– Ах ты дятел, – говорю, – мы приехали… За тридевять земель в тридесятом царстве живём и приехали. А ты…

А он, представляете, от меня отвернулся, лопату взял и давай мокрый снег на кубики резать.

Я психанул, развернулся – и был таков.

Прибежал прямым ходом в кафешку, где наши сидели. Штрафную вмантурил. Язык у меня развязался. Давай всем про Костяна рассказывать.

А они набухались уже все. Рожи красные, довольные. Кто про машину свою трёт, кто про жену, кто про работу любимую.

Не, вы не подумайте. У меня и машина есть. Какая не скажу, чтоб не понтоваться, но не металлолом – будьте спокойны. И жена красавица. И детей двое. И тружусь – не парюсь особо. Ссуды оформляю. В качестве оформителя то есть. Но говорить об этом с друзьями юности не-вы-носимо.

– Слушьте, – говорю, – а пойдём все к подонку этому.

– А на хрена? – спрашивают у меня однокашники и смотрят так, как будто я сам лузер. – Он же не пришёл… Не хочет, значит, нас видеть. А мы чего к нему попрёмся?

И я побежал искать правды к девочкам.

Бывшая Костянова, тоже, кстати, прикатила. Ничего такая, только шире раза в два стала после родов. Девочкам в общежитии три комнаты выделили. Вот они все в одну из них набились – и красятся. А комната моя. Когда-то была. Начал я про Костяна рассказывать, а они меня и не слышат. Волосы завивают. Губы красят. Глаза. Раньше-то им ничего этого не надо было. Красить. А теперь… Мобильники у всех орут одновременно. Как дети в роддоме. Бывшая Костянова только плечами эдак пожала:

– Ах, Костя…

Не в смысле: «Ах, это Костя, которого я так любила и которому неоднократно отдавалась на твоей кровати, дорогой Серёжа!» По-другому: «Ах, этот дурачок… Что-то такое, кажется, припоминаю».

Тут я им брякнул, что, мол, сколько обезьяна у зеркала не крутилась, а жопа у неё всё равно красная и сзади!

Они взвизгнули – прям как раньше, когда без стука войдёшь, – и вытолкали меня из кровной комнаты в казённый коридор.

Да у меня уж и у самого от сердца отлегло.

«Сиди, – думаю, – Костя, дома. Дураков учить надо».

Всё бы хорошо, да на концерте, прям в первом отделении волосан какой-то из теперешних студентов песню под гитару втопил. И так, падла, классно втопил, что я украдкой слёзы вытер. У группы «Скорпионс» альбом был… Они там ещё по-русски петь пытались: «НабЕрежной Москви у парка Горькова слушАю я ветЕр пермЕ-ен…»

А рядом наша классная сидит, в такт пению раскачивается. Это меня добило. Я спросил у неё, сколько осталось до дискотеки, она ответила, что, мол, часа два. И я опять двинул к Костяну.

Я в кафе, и у девочек, и в фойе перед концертом – всё начислял, начислял потихоньку. А тут в зале духота. На улице – свежий воздух. Ну и развезло меня. Но как до Костяна шёл – помню. Только воздух в глазах дрожал и краски стали ярче, сильнее. И язык мой поганый ещё больше развязался. Но это уже потом.

А он ведь со двора так и не уходил. Я до калитки дотопал – и вдруг лопата снега мне под ноги – бух!

Сам стоит и на меня смотрит. Я на него.

А не поздно ещё, часов около семи вечера. Мимо люди ходят. А мне по фигу. Варежку открыл.

– Тебе, – говорю, – не стыдно? Тебе – не стыдно? Ты что думаешь… Думаешь мы все там – Рокфеллеры, мля? Думаешь, если ничего в жизни не добился, то и поговорить с корешами не о чем? Или у тебя, может, костюма нет? А? Хошь свой отдам?

С этими словами скидываю я с себя кожаную куртку за сто баксов, осторожно кидаю её в снег и расстёгиваю пуговице на блейзере.

Увлёкся я блейзом и проглядел, как он ушёл, только калитка перед моим носом захлопнулась.

И сразу ветер подул.

«Ве-тЕр ветЕр пермЕ-ен…»

«Ну, – думаю, – зацепил я тебя за живое. А сейчас получи контрольный в голову…»

Приосанился…

– Надюха, – ору ему через высокий забор, – приехала. Слышь, мудило? Она разведёнка теперь. Короче, жду.

Час простоял.

А он, подонок, хитрую тактику выбрал.

Кидал снег через забор.

Через час я проорал ему что-то о высокомерных подонках философах, понял, что опять не угадал – и поплёлся на пьянку, как на каторгу.

…а все уже за столом сидят и меня потеряли.

Сел и я, послушал, как прошлое вспоминают. Первые пятнадцать минут интересно было. А потом пошло переливание из пустого в порожнее. Вдобавок я понял: никто ни хрена не переменился. У кого какие недостатки были, такие и остались. Ещё хуже стали. А достоинства – те поубавилось.

Потом я поплыл.

Бац – Надька в бок толкает.

– Пошли, потанцуем.

– Пошли.

Опять песня эта привязалась. А под занавес танца я ей и брякни:

– Иди к Костяну. Он ждёт тебя.

– Пошёл ты…

И заплакала. Потом помирились мы с ней. На брудершафт выпили. Я опять поплыл. Танцевал с кем-то. Ещё танцевал. Ещё пил. Потом протрезвел на секунду. На часы глянул, а время остановилось. Полвторого ночи. А мне что-то скучно так сделалось. До автобуса ещё четыре часа. Надо время коротать – не спать же. И я опять выпил с Надькой на брудершафт. После этого протрезвел окончательно. И в голове моей родилась паранойя. Пойти к Костяну. Что я и сделал украдкой.

Вы не поверите. В половину третьего ночи. Или уже утра? Этот крендель… Рыл снег. Я набрался наглости. Руку через забор просунул, калитку открыл и зашёл во двор. Серо, бедно, строго. Только снег белеет, словно кости.

– А, Серёга…

– Костя…

И неожиданно для себя я зарыдал, уткнувшись носом в его прожжённую, остро пахнущую снегом и костром фуфайку.

Белая берёзаРассказ о стихах

«Миллион раз слышал, как читают это стихотворение. И сам читал его раз двести. А вот понял только вчера. Но обо всём по порядку.

– Однажды к нам на урок литературы пришёл очень странный человек. Я даже не могу сказать, в чём именно заключалась его странность. Вроде как все. Ростом чуть выше среднего. Худенький. Волосы жидкие. Длинные. Самому лет под сорок. Сутулый. Лицо… как лицо. Узнаёте?

В класс его завела наш завуч.

Представила. Так, мол, и так. Иван Ильич. Ваш новый учитель.

Сказала и пошла.

Катя, такая, сразу спросила:

– А вам понравилась наша Принцесса?

(Это мы завуча так называли. Лет ей было под сорок, но она всё ещё сидела в девках. Фигурка что надо. Да и личико тоже. А вот характер ни к чёрту).

Иван Ильич плечами пожал и говорит:

– Она умеет нести свою красоту.

Потом начал урок.

Это было в десятом классе. Проходили – „Кому на Руси жить хорошо?“

Интересная книга! Только слов много непонятных.

Вот, к примеру, „шлыки“. Что это? Мы с роду не знали. Вот я и прочитал: „Гляди, куда деваются крестьянские шашлыки“.

Тут Ильич как-то пожелтел, меня поправил, но особенно не ругался. А я дальше читаю: „Шлеями, новой обувью, издельями кимкряв“.

– Кимряков, – поправляет он.

А сам позеленел.

И тут на меня такая игривость нашла. Такая, прям, весёлость.

– Хи-хи, – говорю. – Чего?

– Кимряков.

– М-м. А Некрасов, – спрашиваю, – в армии служил?

– Нет, – говорит Иван Ильич.

А сам бордовый.

– Эх, – говорю. – Хорошо быть писателем.

Литератор вроде успокоился, понял, что к народу с нравоучениями нельзя, и опять спрашивает, но уже по-житейски, как надо:

– Почему?

– От армии, – объясняю ему, – можно откосить.

А сам представляю себя Некрасовым и хихикаю.

Он позеленел и говорит.

– Читай дальше, по заданию.

Я продолжил.

– Лишь на Николу вешнего погода устаканилась…

Тут уж все заржали. Прикольно так получилось.

А он, гад, меня с урока выгнал.

За что?

Потом мы ничего так. Нашли общий язык.

Помню, шла она по коридору, капризно и даже несколько вздорно подрагивая попкой. Узнали?

Вот подхожу я к ней.

– Привет, Катя! – говорю. – Ты слышала про есенинский вечер?

– Нет.

А сама в сторону буфета смотрит. Там троица из одиннадцатого бэ расселась. Здоровые все, жлобы. А я такой в наглую:

– Ильич вечер организует. Кто будет стихи читать, тому пять за четверть.

Она подумала и говорит:

– За полугодие.

И стали мы, значит, репетировать.

Я там за главного был. Ильич только объяснял, как читать надо. И то умудрился всё испортить. Но это я опережаю события.

А я ведь тоже стих читал. Про скандалиста какого-то. Это между прочим.

Началось с Верки. Она когда читала „с подтыками по росе бродила“, нам так смешно становилось. Ой, помрёшь.

Потом я, конечно, подкузьмил. На „пальцы в рот“ притворился, что меня тошнит. Хохма!

А Лёха, стервец, чуть вообще всё не сорвал. Вместо „износил мой дед“ прочитал „изнасиловал“. Это про шапку-то. Погодите, отдышусь.

Отрепетировали, наконец.

Всё хорошо, Ильич только побелел чтой-то. Ну да, может, годы.