Другие лошади — страница 26 из 31

Выступать.

Полный зал народу учителя согнали. Это после четвёртой-то пары. Всем бы скорее свалить. Начинать пора. Раньше сядешь – раньше выйдешь. А Катьки нету.

Полчаса прошло, завучиха за кулисы пилит. Шепнула что-то Ильичу. Он позеленел. Пожелтел. Почернел.

– Давайте, – говорит, – без берёзы.

Вы-ыступили. Без „берёзы“. Где на репетициях ржали, там и на вечере загыгали. Хотя какой это, разобраться, вечер, если он днём. Всё-то в школе через пень колоду. Час – то сорок пять минут, то сорок, то тридцать пять, то полчаса. Вечер – днём. Эх…

И чего-то Ильич наш совсем на уроках после этого сник.

Ну, мы-то поняли. Он ждал-ждал, пока его старания оценят, а потом и ждать перестал. Стал к этому безразличен.

Учились мы плохо. Совсем плохо.

А тут Катька эта. Перед восьмым мартом дело было. А класс уже одиннадцатый.

Блока проходили. Это я точно помню.

Выходит она. Стала читать. Разошлась так…

…И правит окриками пьяными

Весенний телефонный дух…

Тут он и Катьку с урока турнул.

Она не будь дурой – к завучихе.

Та Катьку обратно.

Ильич ни в какую.

Завучиха директора позвала.

Ну, Ильич, разобраться, не прав. Девочку перед восьмым мартом с урока выгонять – не след.

Уселась она на место. Директор с завучем (а они подружки тогда ещё были) стоят в дверях. (Директриса тоже у нас что надо. Картинка! Замужем. Звучиха неженатая, говорил уже).

Ильич посмотрел на них и вдруг говорит:

– Глупые красивые женщины, в отличие от умных красивых женщин, умеют нести свою красоту, потому что больше у них ничего нет.

Наверно, ему стало уже не важно, будет или нет директор его ругать за наши двойки на педсовете.

А потом он ушёл. То есть вы, Иван Ильич, потом ушли. И никто не мог сказать, в чём именно заключался ваш смысл, но жить без вас стало хуже, скучнее.

Такую речь я, помню, задвинул на выпускном.

Сказал, конечно, не всё. Но ведь при всех не скажешь, что Катька в Ильича по уши втрескана была. Оттого и выкобенивалась. А он не замечал. Типа.

Ильич, хоть в школе уже не работал, был среди приглашённых и подошёл к концу моего рассказа-воспоминания. Сидел, пил водку как нормальный мужик, разговаривал со всеми.

Принцессу всё танцевать приглашал.

Та замуж так и не вышла. Всё работает.

Прошло порядком времени. Лет то ли шесть, то ли семь.

Собрались мы на вечер встречи. Не все, естественно. Кто смог. Я был. Ильич. И Катька зарулила. Ну и ещё человек десять – по мелочи. Завучихи почему-то не было. Директриса на огонёк заглянула и в другой класс ушла.

Раньше Ильич желтел только когда злился, а теперь он что-то всё время жёлтый сидел. Но пришёл ведь почему-то? Один из всех учителей. А хороши они! Ну, пускай класс наш был не идеальным, но зайти-то можно.

Ладно.

Стали разговаривать: кто, где, чего.

Ну, Катька, и говорит, что филфак закончила.

Ильич поднабрался к тому времени и чуть её не расцеловал. Она вовремя отодвинулась. А литератор как шальной:

– Катя, Катенька, ты расскажи, чем живёшь, какие проблемы…

Катька стильная такая стала. Как раньше, короче, только понтов побольше и на „а“ говорить научилась.

– Да всё нормально. Вчера вот на урок пошла, рассказ этот прочитать не успела… Как бишь его… „Стальное колечко“. Ой, вру, „Медной горы хозяйка“. Ладно, дети начитанные есть. Пересказали. Я освоилась. И давай…

Катька сделала кавалерийский жест, а Ильич покраснел, как будто бы она одним взмахом шашки содрала с него всю кожу, и перед нами оказался человек из плоти и крови, а не старый сорокалетний неврастеник.

Нормально посидели, короче.

А, вот! Ильич ещё у Катьки спросил:

– А какой тебе урок из тех, которые сама провела, больше запомнился?

Катька пальцами сделала, типа – думает.

– К войне, – говорит.

Мы сначала не поняли.

– Ну, урок к войне. А просто настроение накануне было. Порылась в записях… Включила им стих этот… Как его… Нашла, где и читают. И где поют, тоже нашла. Всё и включила.

Ильич просветлел:

– А что за стих?

Катька хлопнула в ладоши:

– „Жди меня“ Суркова.

Кто не знает, стих этот написал Лебедев-Кумачов. Но Ильич светлеть не перестал, а тихонько запел:

Жди меня и я вернусь. Только очень жди…

А ещё через пару лет он, сердечный, на вечер встречи уж не пришёл.

Помер.

У него и тогда рак был, да мы не знали, а он не сказал.

Сидели мы. Пили-пили. Разговаривали. Жизни личные у всех не сложились. Надоело о грустном. Тут Катька – она обратно акать перестала – и говорит:

– Прикиньте, а я стих тот помню. Про берёзу.

И начала читать.

И стоит берёза в сонной тишине.

И горят снежинки в золотом огне…

Так себе прочла. Без души. Хорошо, что она тогда сбежала.

А Катька дочитала – и задумалась. Стоит такая…»

Стоит Катька. Стоит берёза. Всё спит.

Авось проснётся когда-нибудь.

Дождёмся.

Корни

Помойка возле дома номер четырнадцать по улице Болотникова, которую на днях снесёт бульдозер, достопамятна тем, что однажды в неё провалился некий писатель, некогда начинавший жить в небольшом северном городке.

Провалился с треском и всего лишь по грудь, ибо успел ухватиться за склизкие доски. Далее будущего писателя за руку тянул друг, будущий коммерсант. Вытянул. Раздобыл для товарища штаны, но рядом не шёл, сославшись на специфический запах.

А до этого будущий писатель и будущий коммерсант выпили в кафе под отрытым небом две бутылки сухого вина «Ркацители» и выкурили пачку каких-то сигарет, но точно не «Герцеговина Флор». Пошли навестить приятеля и решили срезать дорогу, перепрыгнув через забор – и далее – быстро пробежав крыше помойки.

А сейчас возле этой помойки, которая за два десятилетия изменилась по форме, но не по содержанию, ясным солнечным весенним днём, незаметно переходящим в вечер, мальчик Серёжа четырнадцати лет получает по балде от местной шпаны.

Сначала у него спросили:

– Мелочь есть, пацан?

Когда он ответил «нет», поинтересовались:

– А бумажки?

Серёжа пожал плечами. Тут и начался спектакль:

– А мы ведь, мля, проверим.

И проверили.

Нашли мелочь и две бумажные десятки.

Серёжа, который год занимался в секции борьбы, стоял весь красный от стыда за самого себя. Он и так-то был рыжим-конопатым. Эту деталь его внешности тоже заметили:

– Чмо залупистое. Патлы, мля.

Так пояснил Серёже пахан, ровесник, тощий подросток с плохо торчащим ёжиком и наглыми пьяными глазами.

– Чё не смеёшься? – поинтересовались сзади.

И Серёжа почувствовал веский пинок под зад.

– Чё встал, конь, беги! – посоветовали слева.

И Серёжа почувствовал пакостный удар в почку.

– Беги, ссыкло, – неслось справа.

Серёжа увернулся от удара и трусцой-трусцой засеменил куда-то по диагонали.

Тут его свалили пошлой, неумело сделанной подножкой и начали бить по-настоящему.

– Ногу об тебя ушиб, сука, – словно оправдываясь, поясняют откуда-то сверху.

…Серёжа-Серёжа. Чего же ты лежишь, Серёжа, на липкой, грязной, утоптанной бросовой обувью поверхности земного шара в районе помойки на улице Болотникова? Вставай. У тебя же ведро в руках. Пустое. Ведро цинковое, тяжёлое. Хрясь им того, что справа… Или слева. И сразу же другого. Впрочем, другой отскочит. И третий отскочит. Тогда можно и бежать. А можно остаться и показать, чему научил тебя твой тренер. Ведь это шпана, Серёжа. Главное, выстоять первую минуту. Огрызнуться похлеще. Потом они как трусливые собаки будут подскакивать и отпрыгивать. А это тебе как стрелку в тире. А если навалятся скопом, опусти голову и суй руками, ногами, локтями, коленями: вперёд, вверх, вниз, вправо, влево; вперёд, вверх, вниз, вправо, влево. Это слабые хищники. Коты помойные. Они сломаются первыми. Они не привыкли, чтобы их, живых людей, да по лицу.

Но ты включил голову, ты слишком рано включил голову. Ты думаешь, что за этими придут другие. Ты видел тех, других, матёрых. И этих, когда они бегали перед матёрыми на задних лапках. Что ж, может быть, и придут. Хотя если бы ты принял бой, прокатило бы. Ведь прокатило бы! Они умеют уважать силу. Матёрые. И шакалы.

Твой дед был спортсменом, Серёжа. Учителем физкультуры. Да ты и сам знаешь. И немного помнишь его. Маленький такой, щуплый. Но когда он учился в областном центре, к нему за подмогой прибегали двухметровые здоровяки с того же факультета. Если их у входа в общежитие прижимали нечестно: вдвоём, втроём, вчетвером. И твой дед закрывал книгу или убирал газету – он очень любил читать спортивные газеты – или одним большим глотком допивал чай – и выходил в ночь со словами: «Вы не суйтесь. Один справлюсь». Возвращался быстро. Включал на кухне общежития ледяную воду и долго держал под краном руки. Потом оборачивался к дверям и ободрял не самого смелого своего однокашника. Без слов. Подмигивал сначала одним глазом, потом другим. Иногда добавлял: «Научишься. Дело нехитрое»…

– Не надо, не надо, пожалуйста, не надо, – завизжал Серёжа, непроизвольно и громко всхлипнув.

Тем временем в первом подъезде дома по Болотникова зубной врач Ромашкин устало смотрит на молодую соседку, только что окликнувшую его в форточку, и говорит:

– Поликлиника открывается в понедельник. В восемь ноль-ноль. А сейчас семнадцать ноль-ноль. Обычный кариес. За два дня ничего не сделается.

– Но ведь мальчик, – всхлипывает соседка.

– А что мальчик? – вскидывается Ромашкин. – У меня тоже мальчик. И я уже две недели обещаю сводить его в детский парк на батуты. Сейчас он стоит у дверей и плачет. Потому что мама…

Ромашкин машет рукой и направляется к дверям.

Ему ещё нужно зайти во второй подъезд, попросить, чтобы подождали с долгом дня три-четыре. Понадеялся, что зарплату переведут на карточку раньше, как в прош