– Ромео, если чё, обращайся.
Кича перевёл взгляд с Ромашкина на шпану и сурово изрёк:
– Сдриснули.
Через десять секунд у помойки остался один Серёжа, лежащий на земле.
Ромашкин помчался просить о том, чтобы подождали с долгом. Кича пошёл смотреть футбол. Гопники, как и было велено.
Осторожно и кособоко крался Серёжа к своему подъезду. Даже его рыжие волосы и яркие веснушки не радовались яркому солнышку, побелели. А уж что творилось в душе подростка, одному Богу ведомо.
Ромашкин-младший выкатил из своего подъезда и, к своему великому удивлению, папу на скамеечке не обнаружил. У подъезда вообще никого не было. И он бы заплакал и вернулся, но тут память младшего Ромашкина пронзило воспоминание о некоем месте, мимо которого мама всегда проносила его на руках, роняя строгое: «Не вздумай!»
А место было таинственным. Там пахло очень странно, совсем не так, как в маленькой квартире, которую три раза в неделю прибирала мама и четыре раза в неделю папа. Пахло чудесами и приключениями. И в полумраке сломанного люка можно было увидеть много плавающих в зелёной, словно морской воде удивительных предметов. Один раз Ромашкин-сын увидел там самый настоящий воздушный шар.
Именно туда и ринулся младший Ромашкин.
Люк манил малыша своей незакрытостью, но внутри помойки было темно. Однако в этой темноте он снова увидел волновавшие своей запретностью предметы. А запах, неведомый запах моря и странствий, ещё усилился. Ромашкин-младший просунул голову в люк, пытаясь найти кораблик, опёрся рукой на скользкое бревно, рука поехала и маленький безмолвно булькнул в грязную воду.
– Драться ещё будет, хулиган! – кричала тем временем на Серёжу бабушка в седьмой квартире дома четырнадцать по улице Болотникова.
– Я…
– О том, что учишься на двойки, я и вообще молчу. Книжки эти. Фанта-сти-ка! Одну я сегодня в помойное ведро выкинула. Чехова читать надо… – ораторствовала бабушка.
Она не могла простить Серёжиным родителям то, что они предпочли для сына секцию борьбы театральному кружку.
– В по…
Серёжа не договорил и бросился вон из квартиры.
Книжка была взята на два дня у злейшего библиофага Гоши Головачёва, который был от горшка два вершка, но самый уважаемый человек в средних классах. За Гарри Гаррисона он распылит завтра Серёжу на атомы.
– Да пошутила я… – кричит вслед бабушка, но дверь подъезда скрывает от внука её запоздало признание.
Поэтому, когда Серёжа решительно, хотя и с отвращением наклоняется и просовывает голову в помойку, книги он там не находит.
Зато видит трогательные детские сандалии, которые почему-то отчаянно дрыгаются.
На этот раз голову Серёжа включить не успевает. Он хватается за сандалии руками и вытаскивает на свет Божий Ромашкина младшего. Эту картину задумчиво созерцает Ромашкин-старший, выходя из подъезда номер два дома номер четырнадцать по улице Болотникова.
Восточная созерцательность мгновенно сменяется европейской деловитостью и чисто славянскими словами и выражениями, которые были особенно в ходу в той военно-строительной части, где Ромашкин был военным врачом, а Кича отслужил два месяца на благо Советского Союза до того, как начать трудиться на благо России.
Ромашкин старший перехватывает у Серёжи ноги Ромашкина младшего и начинает усиленно трясти своего наследника, отчего из носа последнего медленно выползает варёная капуста, а изо рта начинает исторгаться содержимое помойки возле дома номер четырнадцать по улице Болотникова, которое Ромашкин-сын ошибочно считал морем и водорослями.
Тем временем Катя Арестова в доме по улице Школьная слоняется по коридору, чтобы до шести часов не идти домой, иначе ей придётся готовить ужин для мамы и отчима. От нечего делать она прислушивается к слабеющим разговорам в школьных кабинетах. Пересдачи и кружки заканчиваются. Но у кабинета номер двадцать один она отчётливо слышит «базар», да такой, что Катя понимает: там собрались свои чувихи.
– …ум хорошо, а член лучше, – слышит Катя голос молодой географички, которую терпеть не может.
– А ещё лучше знаешь что? – спрашивает у географички учительница биологии.
– Что?
– Два члена.
– Сначала с одним разберусь, – хохочет географичка.
– А Достоевского-то своего куда?
– Ушёл. Специально подстроила, чтобы застал. Мать ему вещи отнесла, пока не очухался.
Катя краснеет. И совсем не от слова «член». Она вспоминает, почему терпеть не может географичку: географичка – жена литератора. А литератор… Не то чтобы нравится Кате. Просто он не местный. И психованный, но теперь понятно почему. Надо было сразу сказать. Не поругались бы.
Тут ещё Кате приходят на ум слова одной пятиклассницы, адресованные четверокласснице и случайно услышанные Катей в женском туалете:
– Географичка с другим сначала кувыркалась, а теперь к нему от мужа совсем ушла.
– К физруку?
– Дура! Слушай, объясняю…
Через минуту после подслушанного разговора географички и биологички Катя врывается в библиотеку и выдаёт с порогу:
– Дайте мне чё-нить Достоевского, но только поменьше.
Библиотекарша, уже изготовившаяся идти домой, с мягкой улыбкой протягивает Кате тоненькую книжечку.
– Мальчик у Христа на ёлке… – по слогам выводит Катя и, тряхнув головой, решает: – Потянет!
Через полчаса учитель берёт сумку со своими вещами, сухо прощается с друзьями, которые приютили его, но ненадолго, друзья и вовсе без слов машут ему рукой.
Воровато прокравшись в сарайку возле дома номер четырнадцать по улице Болотникова, он достаёт из кармана пиджака большую записную книжку, выводит на чистом листе: «В моей смерти прошу никого не винить», вырывает листок, аккуратно складывает его пополам и кладёт в наружный карман рубахи, чтобы торчал, будто носовой платок. Снимает с гвоздя верёвку, приставляет к стене стремянку и прикручивает верёвку под потолком на какой-то к месту высунувшийся крюк.
– Порядок, – решает учитель, соорудив петлю.
Он подкатывает небольшую чурку, залезает на неё, просовывает голову в петлю и готовится спрыгнуть с чурбака.
В распахнувшейся двери учитель видит пришедшего за ним демона.
Демон раздет до пояса и окроплён татуировками.
– Твою-то мать! – орёт демон, подскакивает к учителю и хватает его за ноги…
Ещё через десять минут учитель хнычет, уткнувшись лицом в плечо Кичи.
– Как они меня унизили… Унизили…
Кича неловкой, словно чужой рукой, похлопывает учителя по спине и молчит. Кича знает, что есть моменты, когда лучше молчать.
– Ничего, братуха. Переболит, – говорит он всё же минут через пять.
Посмотрев, как однофамилец Акинфеева вынимает из сетки третий мяч и что-то рычит защитникам, которые, в свою очередь, рычат на самого голкипера Акинфеева, участковый Акинфеев грустно выключает телевизор.
Потом он вспоминает о возне возле дома номер четырнадцать по улице Болотникова, тяжело вздыхает, говорит жене «ящасскороприду» и без формы, в футболе с надписью «Космос», в шортах и шлёпанцах идёт дворами к знаменитой помойке.
У дома спокойно, тихо.
– Показалось, – вслух говорит Акинфеев.
От солнца и зелёной травы на душе у Акинфеева делается благостно, он прощает своего однофамильца, сборную России, прощает за что-то и себя самого – и шлёпает обратно, дворами, досматривать футбол.
На эту же зелёную поросль, пробившуюся на месте вырубленных кустов чёрной смородины, смотрит в окно Кича. Он тоже хочет досматривать футбол, но на диване у телевизора храпит пронзённый стаканом водки учитель литературы.
Бабушка кормит Серёжу жареными пирожками с картошкой и мясом.
Жена Ромашкина не может оторваться от Ромашкина-мужа и Ромашкина-сына, который снова пропустил батуты.
Жена литератора, лёжа на спине, отдаётся любовнику.
Катя, лёжа на животе, читает Достоевского и всё громче плачет.
Родители Кати громко ругают учителей, которые такое задают детям.
Участковый Акинфеев, досмотрев футбол, рассказывает жене, как навёл порядок в неспокойном доме номер четырнадцать по улице Болтникова.
Молодая женщина из этого дома тихо ругает врачей.
Она только что сама вырвала маленькому мальчику больной зубик.
Полоса
Чудом сели на перерезанное канавой поле далеко за фронтом. Двое остались внутри продырявленной кабины. Двое выползли наружу. Прибежали деревенские, помогли, обогрели.
Схоронили Плахова и Серебрякова. Над свежими могилами закружились первые снежинки. Таволжанский стрельнул вверх…
– Что мы ещё-то можем? – выкрикнул он Петрову, ковырявшемуся в двигателе.
За неделю в деревню пришли три похоронки.
– Взлететь, – ответил Петров через сутки. – Зови народ, капитан. Полосу завтра топтать. Метёт…
Взлетели.
Коряво, боком прошли над деревней.
Внизу кричали, махали платками и шапками.
Упали в тайге.
Огонь, тлевший на обломках самолёта, спине Таволжанского, оторванной ноге Петрова, долго не сдавался снегу.
Отцы
Отцы были, пожалуй что, не очень приятны в общении.
Они курили «Беломор» и разговаривали о жизни в перерывах между стопками частых праздничных застолий. Лица их были не слишком веселы, но и не безнадёжно грустны и часто освещались ироничной горячей улыбкой.
Отцы прямо говорили друг другу, что не так. Если кого-то из них прижимала жизнь, другие молча приходили ему на помощь, даже если им было не до того, даже если сами они нуждались в подмоге.
Отцы казались нам великанами. На деле же все они были среднего или невысокого роста. С широкими плечами и сильными руками, с разбитыми тяжёлой физической работой пальцами, варикозными венами, плохими зубами.
Когда отцы шли в гости, они надевали костюмы. Недорогие, одного фасона и часто одного цвета. Может быть, из-за этого они были словно одеты в форму. Форму отцов. Работая около дома, отцы надевали брезентухи серого или защитного цвета, зимой – фуфайки. Головы их были увенчаны шапками-пирожок или кроличьими ушанками. На ногах в сырое время красовались кирзовые сапоги, зимой – валенки, летом – кеды.