– В Питере я прослышал об огромных сбережениях в золоте, которые ваши купцы из староверов прятали в подполах, – рассказывал Штейн вознице еще через час.
Так же, как и русские, немцы бывают излишне разговорчивы.
– Тю-ю! – слышал и я эту байку, – ухмыльнулся возница и презрительно сплюнул. – Слышал и даже пробовал искать по старым домам. У нас после холеры деревни целые пустые оставались – не то что дома́.
– И ничего?
Возница лишь рукой махнул.
– А мне повезло. Летом я остановился в заброшенном доме. В этой деревне, как ты сказал, много старых и пустых домов. Изготовился копать. И даже нанял людей. Двоих мужиков мне община выделила. Договорился со всеми и обо всем… И лег спать. А во сне вижу дом этот… За столом старик сидит. Безногий. Грибы чистит. Посмотрел на меня. «Подсоби, – говорит, – умаялся». Я грибы чистить, прямо скажем, не очень умею, но сел. Поковырял чего-то там. Вдруг он смотрит на меня лукаво, головой качает: «Не так!» Я только руками развел: «Непривычный, – говорю, – к вашему промыслу, дедушка». Он засмеялся: «Я не о грибах тебе, я о кладах. Не так надо клад искать». Я во сне напрягся весь… Думаю, не спугнуть деда… «А как, – спрашиваю, – как, дедушка, клад искать надо?» Он еще громче смеется: «А чего его искать? В подпол-от залезай да сразу землю не рой, а найди слева камень. Отвороти его. Попадешь в омшаник. Место тако для ульев. В омшанике найди сундук, пыль смахни, открой – там и клад».
– Ты и полез? – выдохнул возница, который смотрел уже не за дорогой, а за руками Штейна, словно дирижирующими невидимому оркестру.
– И полез, – хохотнул Штейн.
– И нашел…
Музыка заиграла в самой душе юного запивашки.
– И нашел.
Тут возница задумался, и музыка оборвалась.
– Так ведь… Так ведь ты летом сюда приехал.
– Да. Летом.
– И сразу клад нашел.
– И сразу. Нашел.
– А чего делал до снега?
Штейн, который опустил было руки, снова поднял их и взмахнул ими в воздухе:
– Как чего? Я дальше искал.
– Клады?
– Ну да.
– И нашел еще чего?
– Нет.
Парень расхохотался так, что едва не упал с саней, и Штейну пришлось ухватить его за рукав.
– Ой, уморил. Вот это по-нашенски.
Неожиданно возница вцепился в вожжи:
– Тпру!
Штейн с упреждающей улыбкой смотрел на хмурое злое лицо.
– Нйе вйеришь? – спросил он.
И только сейчас парень ощутил, что говорит-то барин не так.
– Не верю, – ответил возница, словно стукнул кулаком по столу.
Тогда Штейн расстегнул дорожный саквояж, развязал лежащий там увесистый мешочек и сунул под нос парню пригоршню золотых червонцев.
– Как йагодка морошка на болотйе.
Парень сугрюмился еще больше, схватил вожжи и так рванул с места, что теперь впору было ухватывать Штейна…
– Уезжаете от нас, барин? – возобновил парень разговор еще через час.
– Да, – кивнул Штейн. – Не могу долго сидеть на одном месте.
– Семья-то есть?
Возница определенно нравился Штейну. Мужики в этом первородном уголке были не то чтобы смелее среднерусских, но прямее в разговорах и вопросах.
– Нет. Я, как это у вас называется, сиротка.
– Хорош сиротка, – хмыкнул кучер, окинув быстрым взглядом дородного высокого немца.
– Родители умерли давно. Оставили состояние. Недюжинное. Опекуном дядька был. Порядочный. Все до пфен… до копеечки мне пйередал. Нужды не испытывал. Учился… Шикарно! Гегеля видел и, что важнее, слышал. Вот и нйе дорожу ничем таким. То ли родители виноваты. То ли Гегель. Кибитка для меня дом родной.
– Сани это, не кибитка. Кибитка тама, – возница, опять посуровев, резко махнул кнутовищем назад, в сторону праздника. – А женка, детки – есть у тебя?
– Хотел в России посвататься, да бабы везде одинаковы, – брякнул Штейн.
Парень зашелся в смехе:
– Это точно.
– Хорошо с тобой болтать, – вздохнул Штейн. – Жаль, расстанемся скоро. Философская-то…
– Версты две отсель, – кивнул кучер. – Дело к вечеру. Заночуешь, сталбыть, тама? Я вертаться хотел.
– Это можно, – кивнул Штейн. – Да письмо отправлю. Пусть впйеред меня летит…
– Дак нет же у тебя никого. Кому писать-то собрался? – хохотнул парень и погрозил Штейну рукавицей. – Видать, ждет кака зазноба?
– Ждйот. Йуная Гретхен. Она мйеня приворожила и страшно ревнуйет к вашей России. Говорит: «Хочу бабу Русь сглазить». Можно так выразиться?
Запивашка кивнул. Штейн дружески хлопнул вожатого по плечу.
– А хошь, я тебе песню спою? – спросил возница.
Штейн кивнул.
Запивашка приосанился и повел сипловатым от единственной возлюбленной – чарки – и от вечного холода голосом:
Мой неверный муж,
Нехороший муж,
В путь-дорогу он
Собирается.
И берет с собой,
И берет с собой
Чернобровую,
Черноглазую.
Я иду-иду
В темну хижину,
Где живет карга
Приворотница.
Во огонь карга
Мещет травами.
Над огнем карга
Машет крыльями.
А я вижу, как
В стольном городе
Пир горой идет,
Пир горой идет.
Да лихой мужик
Ножик выхватил.
Да тем ножиком
Чернобровую.
А я жду-пожду,
Как воротится
Нехороший муж
Одинешенек.
Пристыжу его
И прощу его.
Проживем мы с ним
Много долгих лет.
Да вдруг слышу я,
Слышу громкий плач
Чернобровенькой,
Черноглазенькой.
Без платка она
Рядом с санями
Побежит-бежит,
Да напрасно все.
Стыло зеркало –
Очи ясные.
И летит кольцо
Обручальное.
Застит облако,
Туча черная,
Всю любовь мою,
Всю судьбу мою.
– Что, барин, хороша песня? – спросил возница у Штейна.
– Хороша, – помолчав, согласился немец. – Она очень русская.
– То-то и оно, – ответил запивашка.
И украдкой достал из-под полы нож…
Женя Ляпаков, нищий завсегдатай питерских игорных домов, был уверен, что знает фарт и его законы. Одним из таких непреложных законов было – играть до последнего. Вторым – играть не на свои. Желающих вкусить от ароматного пирога азартной игры в столице было с избытком. Из них для Женьки больший интерес представляли провинциалы, мнущие потными пальцами в тайных карманах свои, а иногда и чужие ассигнации.
Одного такого простачка, одетого в прескверный костюм, Женька и прибрал к рукам. Водил из одной компании в другую. Не давал ощипывать за зеленым сукном. Присматривался. Принюхивался. Подбирал крохи и думал, существует ли пирог. И наконец решился.
– Вот что, мой юный друг. Идем в один очень хороший дом, но такой, где нам с тобою не откажут и обратно с порога не отвернут. За это надобно будет заплатить.
– Сколько? – недовольно поинтересовался молодой парень с пропитым и злым лицом.
А Ляпаков чуял всем сердцем, что у этого кренделя имеются деньги. Не весть откуда, но имеются.
– Пять червонцев, – бухнул Ляпаков наугад.
«Злой», как окрестил нового знакомого Женька, кивнул.
– Будет тебе пять червонцев.
– Это не мне… Это для дела.
– Через два часа зайдешь ко мне в нумер…
– Так-с, любезный, – ближе к вечеру продолжил наставлять новичка Ляпаков. – Будем учиться играть в одну популярную игру. Называется она «Campis».
– Как?
– Кампис. Ты имеешь несколько жизней. И на каждую карту ставятся червонцы. Хватит червонцев-то на каждую карту?
– Хватит. Еще и останется…
– Ставлю все на нумер восемь! – объявил через несколько лет с иголочки одетый, но со злым лицом русский в одном из самых знаменитых казино мира. – Все на нумер восемь!
Его выигрыш не стал событием, которое перевернуло ход человеческой истории.
По большому счету, выигрыш его не стал даже событием, перевернувшим ход одной человеческой жизни…
– Значит, правда? – в сотый раз переспрашивал молодой парень у мужика, судя по всему отца…
Дело было в толпе на берегу реки.
Река эта не называлась никак, словно ждала своего названия.
– А шут его знат – река и река! – говорили по этому поводу жители Философской и соседних деревень.
В документах она так и значилась – Река.
Вообще у нового градоначальника была явная неприязнь к старым названиям деревень и сел.
Когда из губернии пришел указ изладить к приезду Великого Князя новые таблички, в этом самом месте между Филосовской, Сотонинской и Философской градоначальник выбрал Философскую. «Гегеля видел. И слышал!» – пронеслось у него в голове. Но то ли случайно, то ли нет, а табличку сделали со старым названием, которое не застал этот градоначальник, еще только родившись на свет.
Надо было найти и наказать сукиных детей, но человек этот взял, как говорили гимназисты, либеральный курс, то есть никого не наказывал, ничему не мешал, а все строил и строил церкви. Да и приказы его сводились к двум формулам: чтобы в праздники на торговых площадях не пахло конским навозом да не было упившихся до состояния скотского или близкого к оному.
И ни приезд высочайших лиц, ни народное волнение, докатившееся и до северного уголка, не могли взволновать его миролюбивый меланхолический нрав.
Одно ставили местному главе в вину.
Не добился он, чтобы в уезд проложили железную дорогу. И остался городок в сорока верстах от цивилизации. О причинах, по которым железку не дотянули до Вороньего Поля, спорили, выбирая, собственно, между двумя. Первая: глава был вусмерть пьян (водилась, водилась за ним хорошо скрываемая, но всем известная страсть к зеленому змию). Вторая: когда прибыл начальник железной дороги, глава мылся в бане. Поскольку одна версия не исключала другой, сошлись на варианте среднем: железную дорогу в Воронье Поле не проложили, потому что, когда приехало начальство, местный глава мылся в бане и вдобавок был вусмерть пьян, поэтому к начальству не вышел. Начальство обиделось – и отбыло несолоно хлебавши, да и не оставивши на чай.