— Не надо, спасибо, — поблагодарила Хольт. — Вы подтвердили мою догадку.
— Гармония душ, — влюбленно вздохнул Тишлер, — вот это и называется — гармония душ.
Записная книжка с телефонами тоже не потребовала много времени.
— Вот этот номер в Юртхагене — это его мать, — объяснил Тео. — Хотя она умерла несколько лет назад.
— А вы когда-нибудь ее видели?
— Как-то наткнулся на них с Челем в городе. Они шли к врачу в частную клинику на Уденплане. Ей тогда было за восемьдесят. Она была уже далеко не юной девушкой, когда родился Чель.
— И какое у вас сложилось о ней впечатление?
— Жутковатая старушенция. — Тишлер весело улыбнулся. — Я поговорил с ней минут пять, и этого было вполне достаточно.
— Что вы имеете в виду?
— Можно сказать, она держала своего мальчика не в ежовых рукавицах — в железных тисках. Идеальная иллюстрация доминантной матери. Не нужно быть психологом, и так все ясно. А тиски какие надежные! У него до сих пор в книжке ее телефон, хотя она давно умерла.
— А вам не известно, случайно, кто был отец Эрикссона?
— Нет, — сказал Тишлер, — но мне кажется, что она убила его и съела сразу после соития.
— Вот как, — сказала Хольт.
Когда Тишлер добрался до фотографии «банды четырех», он обрадовался, как школьник. Очаровательно, подумала Хольт, просто очаровательно.
— Это мы: я, Стен и Чель. Дама с косичками — моя прелестная маленькая кузина. Тогда как раз у нее был период Пеппи… А снимок сделан у моих родственников, у них «летний рай» на Вермдё совершенно в духе Августа Стриндберга, особенно по части семейных отношений.
— А вы помните, когда сделан снимок? — спросила Хольт.
Он и в самом деле остроумный, подумала она.
— Конец шестидесятых, начало семидесятых… Точно не помню. Если хотите, можем туда съездить и посмотреть гостевую книгу. Найдем там Челя — задача решена. Он, насколько я помню, был там всего один раз. Мы добирались на отцовской яхте из Сальтшобадена. Я, Стен, Чель и ужасающее количество банок и бутылок.
— А малышки Пеппи с вами не было?
— Нет, она была уже на даче, с мамой, папой и кучей родственников от девяти до девяноста. Они постоянно там толклись.
— А что это за «банда четырех»?
— А! — усмехнулся Тишлер. — Инспектор следственного отдела хочет пришить мне юношеский радикализм. Китайская оппозиция, «великий кормчий» Мао… Ну и так далее.
— С чего бы мне этого хотеть? — спросила Хольт, обводя взглядом комнату.
— Боюсь, что все было гораздо проще. Моя маленькая кузина в то время до безумия увлекалась детективами, она вообще была очень развита для своего возраста. «Банда четырех», я думаю, ведет свое происхождение от Конан Дойля. «Знак четырех» — так, по-моему, называется повесть. «Банда четырех» — это секретное общество, по следу которого идет великий детектив Шерлок Холмс.
— А кто фотографировал?
— Автоспуск. Аппарат моя кузиночка получила в подарок от доброго дяди Тео, как она меня называла. Она везде с ним носилась и снимала в самые неподходящие моменты — иной раз совсем неподходящие, — так что ее мать, то есть моя тетка, ругала меня за этот подарок. Но я старался держаться от них подальше… Сами понимаете, не самое подходящее общество для юного радикала — буржуазная семья на фоне буржуазной виллы. Но признаюсь, признаюсь: иногда я проявлял слабость.
— Ну, все уж не так страшно, — улыбнулась Хольт. — Хотя я понимаю, о чем вы.
Все же он немного болтлив, подумала она.
— И я понимаю, о чем вы говорите, и признаюсь во всем, — улыбнулся Тишлер в ответ. — В то время все приличные молодые люди были радикалами. Все состояли в «Кларте», — помните такую молодежную организацию? — все боролись за мир; мы были красными, социалистами и коммунистами, участвовали во всевозможных движениях на все буквы алфавита. Мы постоянно маршировали перед американским посольством, ну и без «клубнички» дело не обходилось. И то и другое полезно для здоровья, а в придачу представлялся отменный случай подразнить старика отца.
— По нашим данным, Чель Эрикссон увлекался политикой, — сказала Хольт.
«Клубничка», при этом подумала она. Когда я последний раз слышала это слово? Не меньше ста лет назад.
— Ну да, увлекался, — подтвердил Тишлер. — Мы его называли Флюгером, так что это было… не совсем, скажем так, чистое увлечение.
— Что вы имеете в виду?
— Оппортунизм, — легкомысленно сказал Тишлер. — И, может быть, проблемы с таймингом.[24] Я помню, как он весной семьдесят девятого вступил в Социал-демократическую партию и весь вечер болтал, что его профсоюзная карьера теперь сделана и что век либералов недолог. После чего буржуазный блок выиграл выборы и просидел в риксдаге до восемьдесят второго.
— Вы в то время все были юными социалистами?
— А я и сейчас социалист, — возразил Тишлер чуть ли не с обидой. — У меня сердце всегда было слева… А бумажник справа, — добавил он с широкой улыбкой. — Я уже сказал: все нормальные люди в то время были социалистами или коммунистами. По той же причине, по какой они позже отказались от своих убеждений: поняли, куда это может завести.
— А вы сами оппортунизмом не грешите? — спросила Хольт.
— Разумеется, нет, — с оттенком гордости открестился Тишлер. — Я, черт возьми, родился с серебряной ложкой во рту и мог себе позволить не быть оппортунистом.
— А Чель Эрикссон не мог себе этого позволить.
— Нет, не мог. — Тишлер вдруг сделался серьезным. — Ему приходилось туго, и мне даже в голову не приходило его в этом упрекнуть. Люди стараются приспособиться к своему времени. Времена меняются, и вместе с ними меняется жизнь человека. Только очень немногие удостаиваются права быть похожими на подводное течение и гнать собственную волну.
— Хорошо сказано, — одобрила Хольт.
— Я знаю, — ухмыльнулся Тишлер. — К сожалению, я позаимствовал эту мысль у Айвинда Ионссона.[25] Кстати, не поужинать ли нам вечером в Париже? — спросил он, задерживая ее руку в своей.
— Очень жаль, — улыбнулась Хольт, — но вряд ли это возможно. В другое время и в другой жизни — с удовольствием.
— Я буду жить надеждой, — заявил Тишлер, глядя на нее в упор ясным и твердым взглядом.
17
Последняя перед выходными оперативка прошла бурно.
Бунт на корабле, подумал красный как рак Бекстрём, выходя из комнаты для совещаний.
Он начал совещание все с той же гомосексуальной версии. В который раз он ратовал за нее, уже никто не помнил, но теперь даже приданная им троица из полиции правопорядка начала высказывать сомнения.
— А вы не думаете, что есть риск завязнуть в этом деле? — спросила одна из них. — В школе нас учили, что дела об убийстве ведутся широким фронтом, то есть рассматриваются все версии.
Ах ты, сучка! — подумал Бекстрём, но вслух, естественно, не произнес: слишком много свидетелей; вместо того он спросил чуть ли не с нежностью:
— Я весь внимание! Какие будут предложения?
— Я не готова что-либо предлагать, однако… — В ее голосе слышалось сомнение. — Что, собственно, подтверждает, что Эрикссон был гомосексуалистом?
— А заключение судмедэксперта? — осклабился Бекстрём. — Что ты рассчитывала найти? Матросский костюмчик? Банку с вазелином? Порнуху?
Или, может, ты хочешь, чтобы дядя Эверт смазал что-нибудь тебе лично? — подумал он.
— Погоди-ка, — вступил Ярнебринг и пристально посмотрел на Бекстрёма. — Я и коллега Хольт, — кивнул он в ее сторону, — осмотрели в квартире каждый сантиметр. Если кто-нибудь считает, что мы что-то пропустили, может попытаться сам. Мы не нашли ни малейшего свидетельства, ничего, что подтверждало бы, что у Эрикссона вообще была какая-либо сексуальная жизнь. Мы даже осмотрели простыни — коллега Вийнблад, очевидно, упустил из виду эту деталь — и не нашли ни малейшего пятнышка, напоминающего сперму. Кстати, приходящая уборщица, которая работает у него два года, говорит то же самое — я ее спрашивал. Ни одного волоска, принадлежащего кому-то другому, а не самому Эрикссону. Вообще ни одного признака половой активности — ни в постели, ни в спальне, ни во всей квартире.
Бекстрём хотел что-то возразить, но Ярнебринг предостерегающе поднял руку.
— Я бы чувствовал себя гораздо спокойнее, — сказал он, — если бы мы хоть что-то нашли. Не говоря уже о предметах, которые тебя как-то по-особенному волнуют.
— Поправь меня, если я ошибаюсь, — раздраженно ответил Бекстрём, — но разве не ты утверждал, что кто-то тщательно прибрался в квартире и унес кучу вещей? Целый чемодан, как мне помнится.
— Я не это утверждал, — твердо заявил Ярнебринг. — Я говорил: может быть, унес, а может быть, и нет, а если и унес, то бумаги, а не старые простыни. Или, к примеру, корсет, если он у Эрикссона был. — Он криво улыбнулся и обменялся взглядами с Хольт.
— Я учитываю все твои аргументы… — словно оправдываясь, сказал Бекстрём. Ему почему-то стало не по себе под взглядом этого гориллоподобного психопата. — И хотел бы, чтобы ты учитывал мои… то есть я хочу сказать, оба его ближайших знакомых утверждают… И судмедэксперт тоже…
— Я уже прочитал протоколы, — угрюмо взглянул на него Ярнебринг, — и ничего не понял. Что, собственно говоря, утверждают его знакомые? Веландер, может быть, и намекал на что-то… очень неясно, а Тишлер, несмотря на всю свою болтливость, вовсе не настаивает, что ему что-то на этот счет известно. Он «мог бы себе представить»… Один «не может исключить», другой «может себе представить»… После двадцати лет знакомства! Это к вопросу о друзьях…
— А судебный медик? — кисло спросил Бекстрём.
Кто бы подумал, что эта полуобезьяна умеет читать! И кто дал ему протоколы моих допросов?
— Если ты не будешь меня прерывать, скажу и о ней. Сначала разберемся со свидетелями. Тут есть три возможности. Первая: все так и обстоит, как они — по крайней мере, один из них — намекают. Значит, мы что-то прозевали. Вторая возможность: они сами толком ничего не знают и строят предположения так же, как и мы. И третья: им зачем-то надо, чтобы мы думали, что их приятель Эрикссон был гомосексуалистом. А если это так, становится особенно интересным то, что им наговорил ты…