Другое имя. Септология I-II — страница 31 из 50

я зайду завтра или как-нибудь в другой день, но прежде могу позвонить по телефону и узнать, можно ли зайти, а мы посмотрим, как обстоит дело, сказала она, ведь, наверно, так все и было или я просто так думаю? думаю, что так было? что Медсестра и я этак разговаривали? но сейчас я, по крайней мере, точно лежу в постели в «Убежище», во всегдашнем моем номере 407, никак не могу заснуть и думаю, что многим из тех, кто знает, что хорошо, а что плохо, какое искусство хорошее, а какое плохое, мои картины не нравятся; а сколько лет считалось, что картин вообще не надо писать, если хочешь слыть художником, и, конечно же, есть вдобавок такие, чьи картины слывут малоценными, их считают не художниками, а так, мазилками, пачкунами, но хуже всего те, что пишут картины и продают, те, чьи работы продаются, да-да, хуже всего те, что пишут картины, которые кому-то хочется купить, ведь где же в таком случае искусство? ведь в таком случае надо считать картины чистым развлечением? товаром? всего-навсего стенным украшением? чем-то, что вешают над диваном, поскольку что-то ведь должно там висеть? вполне возможно, но, так или иначе, это не искусство, говорят или думают они, но я-то прекрасно знаю, чем занимаюсь, прекрасно знаю, какая картина хороша, а какая плоха, прекрасно знаю, что могу писать картины, какие способен написать один только я, поскольку у меня есть мой собственный сокровенный образ, из которого, так сказать, рождаются все остальные картины или то, что они пытаются сказать, к чему стремятся приблизиться, но единственный, сокровенный образ написать и высказать невозможно, я могу писать, приближаясь к внутреннему образу или отдаляясь от него, и чем ближе я, когда пишу, к этому внутреннему образу, тем лучше моя работа, тем больше света в картине, так-то вот, думаю я, и все, что я видел и изведал, что знаю в глубине души, в этом моем внутреннем образе, но есть еще и нечто такое, о чем мне хочется рассказать, чем хочется поделиться с другими, вот почему мои картины висят над диванами, потому, что я знаю, хочу поделиться, хочу показать, ведь выразить это словами, разумеется, невозможно, но показать-то, наверно, можно? хотя бы чуточку? и пока могу, я буду показывать, в чем правда, в чем я уверен и знаю, что это хорошо, хорошо для меня и для других, а показать я хочу то, что связано со светом и с тьмой, с сияющей тьмой во всей полноте ничто, вот так можно думать, такие слова можно использовать, и какую-то частицу живущего во мне образа я вижу и тогда, когда вижу нечто такое, что запечатлевается во мне и от чего я потом не в силах отделаться, эти вереницы картин, ярких картин, которые хранятся в моей памяти и мучают меня, вправду мучают, и так было с самого моего детства, таких картин великое множество, не счесть сколько, к примеру, черные Дедовы сапоги на дороге в дождь, темным вечером, или рука Деда, светящаяся, самосветящаяся, словно мгновенная вспышка; иные картины приходят снова и снова, тогда как другие просто спокойно лежат, как бы в коллекции, и всплывают редко, но одна является снова и снова, лицо Алес под дождем, во тьме, дождь стекает по ее несчастному лицу, но во всей боли, во всем страдании светит ее свет, черный свет, совестит меня, только вот на глаза мне набегают слезы, сейчас, когда я лежу, свет, черный свет в ее несчастном лице, незримый свет, страждущие глаза, измученные болью, полуоткрытый рот, и дождь стекает по ее лицу в темный вечер, или, по контрасту, вспышкой, спокойное задумчивое лицо Алес, когда она, погружаясь в себя, становится частью непостижимого света, незримо струящегося от ее лица, ах, в памяти такое множество лиц, одни в боли, другие в покое, а зачастую просто лицо, словно без сознания, просто чем-то наполненное, чем угодно, ах, лиц так много, что они вот-вот сложатся в одно-единственное, думаю я, и действительно мелькает лицо Алес, озаряющее своим заботливым светом то, на что она смотрит, думаю я, но теперь мне надо спать, я так устал, так устал, что лежу и в голове у меня кружат все те же мысли, какие так часто кружили там и раньше, думаю я, но сейчас никак не могу уснуть здесь, в «Убежище», в номере 407, где всегда останавливаюсь, если он свободен, а если нет, ночую в каком-нибудь из соседних номеров, в 409-м или в 405-м, все они маленькие, все выходят на задний двор, думаю я и все лежу, и никак мне не спится, а завтра утром я возьму такси, съезжу в Больницу, навещу Асле, расскажу ему, что позаботился о его собаке, и спрошу, надо ли что-нибудь ему принести, что-нибудь купить, думаю я, потом возьму такси до Смалганген, заберу его собаку и пойду к своей машине, припаркованной перед Галереей Бейер, ее наверняка уже полностью замело снегом, но у меня, конечно, и хорошая щетка есть, и хороший скребок, так что я справлюсь, откопаю машину и поеду на Дюльгью, снова вернусь домой, мне ужас как хочется быть сейчас дома, в собственной кровати, а не в «Убежище», ведь хотя я часто спал в здешней кровати, она все-таки не моя, в ней ночевало и будет ночевать множество других людей, ничего тут, разумеется, не поделаешь, и зачем думать об этом? зачем? мне же вполне нравится в «Убежище», потому-то я столько раз здесь останавливался, потому-то всегда здесь останавливаюсь, когда приходится заночевать в Бергене, не сосчитать, сколько раз я ночевал в «Убежище», а значит, мне здесь нравится, но сегодня никак не спится, не знаю, в чем дело, но я очень встревожен и не могу спать, все словно бы распадается, и я вижу Асле, он лежит на больничной койке, а рядом стоят Медсестра и Врач, говорят, что ему, мол, надо сделать инъекцию, внутривенно, что-то вроде того, потом Врач щупает ему пульс, и я вижу, что Асле спит, длинные седые волосы рассыпались по плечам, а все тело дрожит, он спит, а все тело дрожит, и Врач говорит, что надо ввести ему дополнительную дозу какого-то лекарства, и говорит название, а Медсестра отвечает, что больше уже никак нельзя, и Врач говорит, что тогда, пожалуй, надо подождать, дать лекарство попозже, говорит он; длинные седые волосы Асле, дрожь, дерганье, потом я вижу, как Медсестра и Врач выходят, Асле остается один, спит, а тело его дрожит без остановки, смотреть больно, не в силах я смотреть, а все-таки как хорошо, что я нашел его, когда он лежал у подъезда на Смалганген, 5, засыпанный снегом, думаю я, а сон не приходит, и я думаю, как хорошо, что я снова поехал в Берген, но почему я поехал? я думал об этом, верно, но почему на самом деле поехал? не могу понять до конца, меня словно что-то подталкивало или управляло мною, приказывало так поступить, думаю я и вижу Асле, он уткнулся лицом в плечо Отца и плачет, плачет навзрыд, плач происходит как бы сам по себе, а он весь дергается, потому что ему больно, у него болит живот, и Отец носит его на руках, качает, ходит по коридору в мансарде, он сказал, что возьмет Асле с собой, и вышел из спальни, чтобы Мама и Сестра все-таки могли поспать, так он сказал и теперь ходит с Асле на руках, прижимает мальчика к своему плечу, гладит по спине, а Асле плачет, плач становится все громче и отчаяннее, он икает, плачет взахлеб, очень громко, прямо-таки кричит, а Отец все гладит его по спине, и Асле мало-помалу обмякает, плач стихает, становится дыханием, ровным дыханием, а Отец все расхаживает с ним на руках, взад-вперед, и Отец, и Асле, и дыхание, и Отцовы поглаживания по спине Асле – все это как бы одно движение, и Асле отступает от боли, отодвигается от нее, от колик в животе, а Отец расхаживает взад-вперед по коридору в мансарде, потом осторожно, тихонечко открывает свободной рукой дверь спальни, и они с Асле входят во тьму, и где-то далеко Асле слышит шепот Отца: ну вот, уснул, наконец-то уснул, и слышит, как Мама говорит: вот и хорошо, а то уж больно долго плакал, и Отец кладет Асле в кроватку, укрывает одеялом, легонько гладит по головке, и Асле исчезает в своем спокойном дыхании, погружается в спокойный сон, лежит, повернув лицо вбок, и ровно дышит, а Отец ложится рядом с Мамой, и она тихо говорит, что Отец, наверно, ужас как устал, сперва целый день работал, с раннего утра и до позднего вечера собирал груши, а теперь, вечером, до этой минуты далеко за полночь, Асле ревел, и Отец ходил с ним на руках, говорит она, а Отец говорит, что устал и попробует заснуть, и я вижу, как Асле лежит там и дрожит всем телом, дергается вверх-вниз, дрожит, а потом вижу, как Асле подносят к груди, он совсем маленький, и грудь не Мамина, а совсем другая, но он чувствует лицом тепло груди и изо всех сил прижимается к ней, прижимается всей тяжестью своей маленькой головы, и я вижу, что грудь почти целиком прикрыта платьем, зеленым, с узором из белых цветов, с треугольным вырезом, а под вырезом большие груди, прижатые друг к дружке, и Асле кладет маленькую-маленькую ручонку на одну грудь, а она, та, что держит его на руках, улыбается и смеется, покачивает его, а он глядит на нее и на ее груди, на щелку между грудями, и ему кажется, будто то, что он видит, похоже на попу, она что же, думает он, держит его у своей попы? но ведь так нельзя? попа не может быть наверху? это ему непонятно, надо спросить, думает Асле и спрашивает, не навелху ли у нее попа, «р» он не выговаривает, и тотчас в уши ударяет смех, наполняет всю комнату, а та, что держит его у груди, наклоняется вперед и так хохочет, что Асле взлетает то вверх, то вниз, а она крепко прижимает его к груди, и он, повторяя ее движения, словно повисает в воздухе, но она крепко его держит, еще крепче прижимает к груди, изо всех сил притискивает и хохочет, хохочет, и Асле видит, что и Мама корчится от смеха, и Бабушка тоже смеется, и он догадывается, что сказал что-то смешное, но не понимает, что в его вопросе смешного, а та, что держит его у груди, теперь расхаживает по комнате, и он слышит, как она говорит, что мальчонке позволительно сказать такое, да, ему, мол, всего-то два года, говорит Бабушка, ничего себе сказанул, говорит Мама, и все три женщины опять смеются, но уже поспокойнее, не так резко и безудержно, но медленно и добродушно, и Мама говорит, что можно, пожалуй, сесть за стол, кофей готов, говорит она, и Асле поворачивается, и та, что держала его у груди, ставит его на пол, и вот Асле стоит там, видит, что Бабушка села на стул возле стола, и он идет к Бабушке и слышит, как та, что держала его у груди и теперь поставила на пол, говорит, что он хорошо ходит, хотя совсем маленький, а Мама говорит, что иной раз он еще ходит неуверенно, а он идет к Бабушке, и та говорит, ну, иди к Бабушке, иди, говорит она и протягивает к нему руки, и он идет к Бабушке, а когда подходит, она подхватывает его под мышки, поднимает, сажает на колено, прижимает к себе, и он разом окунается в ее уютное тепло, она же легонько покачивает его в своем тепле, а я вижу, как Асле лежит руки по швам и всем телом дергается вверх-вниз, к телу его прикреплены несколько трубок, которые ведут к штативу, и я вижу Медсестру, она стоит рядом с ним и кладет руку ему на лоб, потом дверь отворяется, входит Врач, и Медсестра говорит, что дело плохо, но скоро спазмы должны прекратиться, Врач кивает и говорит, что теперь они сделали все, что могли, использовали все лекарства, говорит он, и оба молча стоят возле койки, а потом Врач говорит, что пока неясно, чем все кончится, выдюжит ли он, и Медсестра отвечает, да, дело плохо, надо бы постоянно держать его под надзором, говорит она, может, перевести его в палату, где он все время будет под надзором, говорит она, и Врач говорит, что, наверно, так будет лучше всего, а я лежу в постели, в «Убежище», в номере 407, не могу уснуть и вижу Асле, как о