— Скажите нам что-нибудь, мой друг Люк. — Взгляд сэра Эдварда был по-прежнему устремлен на Бетти. — Вы достойный молодой человек. В вас горит поэзия, я вижу это по вашим глазам. Так заставьте же наших дам воспылать нежной страстью. Верните мне незрелую горячность и безумство молодости, пока я окончательно не превратился в философа. Я не хочу, чтобы на этот стол и на сидящих за ним пахнуло холодом Гренландии. Джулия, прикажи ему.
Он не расслышал того, что она сказала, может быть, она не сказала вообще ничего, лишь насмешливо, но нежно пошевелила губами, однако ее пылающий взгляд приглашал в новую жизнь, будто неожиданно он стал наследником сказочного замка. В его голове пронеслись, словно крысы по коридору, знакомые отрывочные фразы, связанные с разочарованием и страхом — разговоры с двойным смыслом под двойной джин. Но когда он обнаружил себя стоящим перед столом с бокалом в руке, заговорил совершенно в другом духе. Казалось, слова приходили к нему сами собой, складываясь в округлые фразы помимо его воли.
— Дамы… сэр Эдвард, — услышал он свой голос, — всю свою жизнь я желал оказаться там, где нахожусь сейчас. Неправда, что я достойный молодой человек. Я — жалкий человек. Но сейчас я жалок в меньшей степени, чем когда бы то ни было, потому что я среди вас и говорю вам эти слова. — Он бросил взгляд на Джулию и то, что он прочитал на ее лице, заставило его сердце подпрыгнуть. — Я не подозревал, что хочу именно этого. Только знал, притворяясь, что не знаю, и ненавидя себя за это притворство, что дни, месяцы, годы проносились мимо, а я прозябал, вместо того, чтобы жить. Нарисовал вокруг себя заколдованный круг и существовал в нем, наблюдая, как бледнеют краски мира и тускнеет солнце. Я обескровил себя, обрек на голодную смерть. Я боялся радости, и радость обходила меня. Я верил, что прошлое — всего лишь погост, а будущее — угроза. И настоящее мое было пресным, как вода. В моей жизни не хватало воздуха и пространства, в ней не было места стилю, ритуалу, восхищению, глубоким чувствам и очарованию долгих дорог. Во мне жил художник, но я накинул ему на шею веревку. Во мне жил друг, но я отправил его в изгнание. Во мне жил любовник, но для него у меня недоставало веры в чудо. Я не мог ни любить Бога, ни отречься от него. Я был слишком порочен для рая и недостаточно весел для ада. Больше всего мне подходит сравнение с иссушенным карликом в бескрайней бетонной пустыне. Я был бы уже наполовину насекомым, растеряв все человеческое, если бы не сохранившаяся в моей душе искра негодования, сжигавшая меня. Нет, сэр Эдвард, друг мой, во мне горит не поэзия, а только негодование, хотя, может быть, оно и есть сопротивление умирающего во мне поэта. Я и все мне подобные обижены; и в нашем негодовании бездна отчаяния, потому что, зная, что мы обездолены и обмануты, мы знаем также, что обездолил и обманул нас не кто иной, как мы сами. Но в настоящий момент я именно там, где мог бы быть всегда. Я готов был ополчиться против вас, сэр Эдвард, — усомниться в вашей щедрости, посмеяться над дружбой, которую вы мне предложили, еще немного — и ваш ужин потерял бы для меня вкус, а вино прокисло, — но сейчас заявляю, что именно вы — тот достойный человек, звание которого так щедро предложили мне. Эта дама, красавица с темными волосами и нежным румянцем, — моя жена, и теперь я знаю, что никогда раньше не видел ее такой, какова она на самом деле — или какой может быть; и она права, что отвернулась от меня, чтобы созерцать и слушать лучшего мужчину, чем я, чьи глаза и язык не лишают ее присущей ей прелести. Что до Джулии — стоит ли мне скрывать свои чувства? Я любил ее всю свою жизнь. Не видя ее, даже не зная, что она существует, я любил ее. Она — сама красота и все, что есть в мире достойного. И теперь, когда я увидел ее и она заговорила со мной, мое сердце навеки принадлежит ей.
Он сел, осушил свой бокал и встретил обращенный к нему сияющий взгляд Джулии. Она протянула ему руку, и он поднес ее к губам. Маленькая рука осталась в его руке, неподвижная, но чудесно полная жизни, как птичка. Свечи ли теряли яркость, обращая пламя в дым, или солнечное сияние счастья, исходившее от него самого, заставило стол потонуть в сумраке? Вскоре его начали одолевать и другие вопросы. Действительно ли он произнес эту замысловатую речь, так непохожую на его обычные высказывания, или он просто сидел и представлял, что произносит ее? Поцеловал ли он руку Джулии, задержал ли ее в своей? Однажды ему снилось, что он видит сон. Может, и сейчас он видит сон во сне?
Да, действительно, свечи одна за другой оплывали и гасли, и над столом сгущалась тьма. Ему трудно было рассмотреть Бетти, кроме того, казалось, что она сидит где-то очень далеко, — но говорила сейчас именно она. Если это можно было назвать разговором, потому что ее слова, чистые и возвышенные, казалось, лились сами собой.
— Я — женщина, — донеслось до него, и он начал прислушиваться, чтобы не пропустить остальное, — и теперь, когда я уже почти смирилась с тем, что вся наша жизнь — сплошное надувательство и ничего хорошего не сулит, я встретила мужчину, и вот уже час живу, как должно жить женщине. Именно так, как всегда хотела. Не знаю, как это бывает у мужчин, — возможно, мы отличаемся друг от друга намного меньше, чем привыкли думать, — но женщины вырастают с надеждами, которыми мы меньше всего обязаны своим матерям, кормилицам, гувернанткам, — они уделяют слишком мало внимания подобным вещам. По воле природы мы должны расцвести, но очень часто так и остаемся бутонами, пока общество мужчины не заставит нас созреть. Мы постигаем этот скрытый закон нашего развития через обрывки снов: они дразнят и манят нас и повергают в пучину отчаяния, и тогда все остальное нас уже не заботит, пусть даже мы превращаем жизнь тех, кто нас окружает, в кошмар. Мы чувствуем заключенную в нас тайную сущность, которая жаждет вырваться на свободу, в которой есть все, чем может насладиться мужчина, в каком бы настроении он ни был, и все, чем можем насладиться мы сами. Но пока мы не созрели, мы — ничто. Мы — цветы и плоды, которым нужен садовник. Мы ближе к природе, чем мужчина, но знаем, что одной природы недостаточно. Мужчина должен завершить сотворение нас, и не только как любовник, но как создатель окружения и стиля жизни, в которых мы можем расти. И теперь я нашла такого мужчину. Расстаться с ним — немыслимо. Уйти из-под его крова хотя бы на полдня было бы маленькой смертью. Дорогой Нед, я никогда не позволю вам оставить меня.
Казалось, что все фитили в центральном канделябре задымили разом, и за этой пеленой лицо сэра Эдварда казалось всего лишь малиновым пятном — оно с успехом могло сойти не более чем за грубую маску в карнавальной процессии с факелами. Что говорил этот человек? Люк попытался сосредоточиться.
— Моя дорогая, — расслышал он, — я полагаю, самое важное, что мужчина может предоставить женщине, — это стиль, энергия и юмор. Энергия без стиля порождает варварство. Стиль без энергии ведет к разложению и смерти. Но даже стиль, соединенный с энергией, должны дополняться хорошим чувством юмора, иначе мы рискуем превратиться в азиатских завоевателей или Чезаре Борджиа.[6] Я не ратую за святость, потому что говорю об этой жизни, единственно мне знакомой, а не о следующей, которой, может, и нет вовсе, а если даже есть, то мы вполне способны ее подождать. Я же прошу у женщины радости духа, неустанного терпения и доброты, без которых мы бы за шесть месяцев превратили землю в ад. Грустно, но чистая доброта представляет собой не слишком большую ценность. За ней должна стоять энергия, или она находится в спячке, ничем себя не проявляя. А чувство юмора и жизненная энергия неизбежно будут выражаться в утонченном стиле жизни.
— А еще нужен свет, если вы позволите мне добавить, — раздался голос Люка с противоположного конца стола, — во всяком случае, более яркий, чем мы располагаем сейчас.
— Не говоря уже о кофе и бренди! — воскликнул сэр Эдвард. И Люк увидел, как он торопливо поднялся. — Мы должны обходиться без слуг, но я отлично справлюсь со всем сам.
Бетти тоже встала.
— Я иду с вами, Нед. — В ее радостном голосе слышалось нетерпение.
— Почему бы и нет, моя дорогая Бетти, почему бы и нет? — Он весело потянулся за подсвечником. — Позвольте предложить вам руку.
— Но они вернутся, — сказал Люк Джулии, как только они остались одни. — Вы обещали. После ужина.
Она поднялась, такая белая, такая золотистая, — казалось, чтобы видеть ее, не нужен свет — она сама его излучала.
— Я не забыла. Дорогой Люк, пойдемте, вам лучше посидеть у огня, пока будете меня ждать. — Она повела его к камину. — Я тоже схожу за кофе и бренди — вы ведь хотите бренди, правда? Но я принесу их в библиотеку, где всегда тепло и где вы сможете говорить со мной сколь угодно долго. Чуть позже подниметесь наверх по главной лестнице — не по той маленькой, что ведет в комнату, откуда мы пришли, — повернете направо и пойдете по коридору. В конце слева вы увидите еще одну лестницу — поднимайтесь и окажетесь в библиотеке. Там двойные двери, внутренняя обита зеленым сукном. Будьте там через полчаса, не раньше, я должна закончить еще несколько дел. Вы хотите еще чего-нибудь, Люк?
— Да, — печально ответил он, — табаку. Я постоянно курю…
— Садитесь здесь, и вот вам табак! — воскликнула она. Казалось, возможность выполнить его просьбу делала ее счастливой. Невероятно, но она так же счастлива быть с ним, как и он — с ней. — Вот. — И она протянула ему табакерку и длинную глиняную трубку. — И не накуривайтесь до одури, прошу вас. И помните: в библиотеке через полчаса — наверх, по коридору, потом по маленькой лестнице.
После того как она ушла, он набил трубку, довольно неумело, потому что никогда не был курильщиком трубок, и раскурил ее угольком из затухающего камина. Подтянул стул с высокой спинкой поближе к огню, устроился поудобнее, скрестил ноги и начал попыхивать ароматным виргинским табаком. Он не был похож на обычного Люка Госфорта: совершенно по-другому вел себя, и, более того, — к изумлению своей неуловимо крошечной, но все замечающей сущности, которая, возможно, была истинным воплощением Люка Госфорта, — он больше не рассуждал так, как Люк Госфорт. Впрочем, возможно, этот анализ произвел безличный атом чистого разума, кроющийся в недрах его личности. Как бы там ни было, его сознание больше не напоминало бурный порожистый поток, скорее, его можно было сравнить с широкой безмятежной рекой. Обычные его отрывистые фразы — колкие, протестующие, испуганные, — которые проносились у него в голове, когда он затягивался сигаретой, слонялся по комнате или плюхался в мягкое кре