Под этой шероховатой, грубой, шумящей внешностью скрыто зерно невыразимой и упорной, не растворящейся и не холодеющей теплоты к человеку… В ту пору… рождался (и родился) в России совершенно новый человек, совершенно другой чем какой жил за всю нашу историю… Пошел другой человек.
По крайней мере один. Разбуженный этим невыносимым простором, где нашлось место для опасного размаха качелей между несовместимыми полюсами, когда
готовили из нас полицеймейстеров, а приготовили конспираторов; делали попов, а выделали Бюхнеров; надеялись увидеть смиреннейших Акакиев Акакиевичей, исполнительных и аккуратных, а увидели бурю и молнии.
Напряжение требовало разрешения. Весь взрыв русской истории от 1881 до 1930 года — разжатие той пружины, растрата небывалого простора. Разброс казался невыносимым, неравенство вопиющим, мероприятия неизбежными, мобилизация обязательной. Как мало было тех, кто сумел изумиться самому тому простору, разрешил тому таинственному напряжению просто быть! Константин Леонтьев? Отчасти Лев Толстой? Но прежде всего, по существу в одиночестве, Василий Васильевич Розанов. Когда размах жизни, круживший головы своей неразрешимостью, толкал всех к немедленному действию, для него он остался причиной заворожения совершавшейся здесь тайной.
Судьба первой книги Розанова показывает, насколько отрешенное внимание к целому, которое ему открылось, было некстати для современников, проснувшихся в жажде дела. 737-страничная книга, напечатанная за счет автора в нескольких сотнях экземпляров, не разошлась, половину тиража вернули заказчику, половину продали на обертки. Она не прочитана до сих пор.
В этой книге всё школьное и университетское знание, вся наука, которою основательный XIX век наполнял человека, пошла из Розанова обратно. Он очистился и смог тогда смело сказать той науке: отчитываюсь в полученном знании и добавляю от себя, что всё оно будет иметь смысл только цельным, а то уж лучше никаким.
Понимание, о котором Розанов написал свой длинный трактат, это опасное задумчивое внимание, которым он не владел, которое владело им. Понимание не исследование, не достижение, не охватывание. Оно начинается с разоружения разума перед тайной всех вещей. Выше знания прикосновение к самому несомненному и самому загадочному из всего, к тому, что «есть этот мир».
Чистое существование… первоначальнее и неуничтожимее космоса; потому что и тогда, когда он не появился еще, уже было существование того, что потом вызвало его к бытию; и тогда, когда исчезнет он в наблюдаемых формах своих, останется еще существование того, что уничтожит его.
Понять существование, это загадочное явление,
есть первая и самая трудная задача науки как цельного миропонимания… Первое невольное удивление и невольный вопрос… что это такое, что существует этот мир? То есть что такое это существование мира, что лежит в мире, отчего он существует, что такое существование само по себе?
Не как устроен механизм мира и что с ним предпринять, а что это значит, что он есть.
Этот вопрос не диктуется жизнью. Нет никакой необходимости чтобы понимание, принимающее внимание, выросло из практики. «Есть отдельные люди и даже целые народы, почти совершенно лишенные его». Оно держится чудом. Вполне вероятно, что человек везде и всегда будет пользоваться разумом для своего удобства. Нет никакой гарантии, что он поднимется до вопроса «что это такое, что существует мир?» Но без этого человеческая жизнь обречена. «Никто, как кажется, и не догадывается о том, как тесно многие отвлеченные вопросы связаны не только с важными интересами человеческой жизни, но и с самим существованием этой жизни». Наука не слышит и не услышит призыва Розанова к«дальнейшим и упорнейшим изысканиям» загадочного бытия. Он это чувствует. Он совсем одинок — и он всё равно знает: как бы ни сложились обстоятельства, весело или жутко, существо человека понимание, захваченное внимание к явлению мира, прикасание к его бытию. Которое всегда обходят. Все гонятся за манящими вещами. Все ждут конкретного дела. Оно всегда легче чем загадка целого.«Понять существование есть первая и самая трудная задача». Отделаться от нее нельзя. Дело идет о сохранении человека.
Не так, что это розановское цельное знание служит пользе человека или человечества. Ничего подобного. Понимание — «нечто замкнутое в себе и глубоко самостоятельное; не человек обладает им, но оно живет в человеке, покоряя себе его волю и желания, но не покоряясь им… Скорее, заставляет человека забывать о всех нуждах и потребностях своих, нежели служит им». Никакого преобразования мира.
Истинная цель науки — понимать то, что есть, а не изобретать, хотя бы и искусно, то, чего нет. Каково бы ни было это существующее, следует объяснить его, а не заменять другим, что нам казалось бы более удобным и естественным. Можно быть уверенным, что мир существующий не будет менее естествен чем придуманный; и нечего беспокоиться, что в таком виде, в каком он есть, ему не так удобно, как в том, какой мы могли бы изобрести для него.
Обломовщина? Нет, самое нужное и спасительное дело, какое есть у человека на земле. Человеческая жизнь только тогда получит шанс иметь смысл, когда человек проснется к незаинтересованности жизнью(отсюда можно видеть, чего стоят сближения Розанова с философией жизни). Оттого что люди, промахнувшись мимо мира, ринулись к вещам, «отчаяние уже глухо чувствуется в живущих поколениях». В нервном увлечении жизнью дает о себе знать не жизнелюбие, а попытка хоть как-то вернуть ускользающую суть, на которую у человека перестало хватать силы. «Человек страшно глубоко погрузился в жизнь, он никогда более не остается наедине с собою». Поэтому он размазывает себя по поверхности вещей.
Наука… уже никогда более не поднимается к первым основаниям… Одновременно с религиею и потому же, почему и она, пала и наука… Кто думал об опасности для всех высших форм творчества, когда, усложняясь и ускоряясь, жизнь невозвратно увлекла в свой поток человека и смыла всё, что в нем поверх животного?
Конечно, чтобы понимать, надо сначала жить. Но понимание не продукт жизни. Понимающий разум «не возник в истории, не исчезает в ней». Наоборот, история началась, когда он, некупленный, непроданный, проснулся к удивлению, некорыстной захваченности. На понимании встает история, которой иначе не было бы.
Как исторический процесс понимание не связано с жизнью: оно составляет особенный мир, который развивается рядом с миром жизни, понимает его и часто управляет им, но само никогда не управляется им и не служит ему.
Кажется, что на слове «никогда» пишущего занесло, но нет, оно отвечает сути дела. Как только пониманием начинает управлять жизнь, оно перестает быть собой и тем самым перестает быть. «В истории понимание или есть — и тогда оно не извращено, или извращено — и тогда его совершенно нет». Человек не властен распорядиться пониманием, решить: пойму то или это. Он может только отдаться ему. А если отдался, мы знаем, что будет. Высокий порог молчания. «Что-то каменное», чудовищное. Задумчивость. Необеспеченность.
Той необеспеченностью куплена свобода. «Взгляд на науку как на нечто служебное… мог возникнуть только в жизни общества, в котором не существует науки, но только нечто сходное с ней». Настоящая наука
свободна от всего, лежащего вне разума, безусловна и всесовершенна: она ни к чему не имеет отношения в жизни, ни с чем не связана причинною связью, а поэтому ни от чего не зависима… Свободна и от суда человеческого… В природе вообще не существует силы и права, могущего стеснить разум и науку… Когда я понимаю, я не имею отношения ни к людям, ни к жизни их; я стою перед одною моею природою и перед Творцом моим.
Я одинок. Зато я дошел до дна. Зато и в любом будущем и во всех возможных и мыслимых мирах «не может явиться никакого второго понимания, и даже если бы изменился самый разум человека в строении своем… понимание не изменилось бы».
Покажите путь к нему. Но указатель тут — отмена всех указок. Сомнение, страшно сказать, во всём. «Дух бескорыстного сомнения: из всего окружающего человека только ему одному свойственно оно, и вершины человеческого развития всегда украшались им». Понимание не после сомнения, а в своей сути одно с ним и сомнением никогда быть не перестает из-за странности первого понимаемого, целого мира, который опровергает все мнения о себе. Понимание и сомнение рождают друг друга. Только сомнение-понимание избавит человека от преступных подделок под целое, откроет, что цепь вещей имеет невидимые разрывы.
Люди, слабо видящие, не могут понять, чего ищут люди, хорошо видящие: им кажется, что они видят всё, что нужно… Мир природы и жизни так понятен для людей с грубым умом и так непонятен для людей с умом глубоким и тонким… Первые живут не удивляясь и не беспокоясь, жизнь вторых — непрестанное удивление.
Опасно. Человек мог, всегда может не проснуться от уверенного сна. Он ищет и вроде бы находит, убеждается, преодолевает колебания, утверждается на столпе истины. «Так разрешаются все сомнения, религиозные и другие, на Востоке, что производит замечательные религиозные движения, но никогда — науки».
4. Один литературовед цитирует из розановских «Опавших листьев», короба второго, запись 292:
Всё-таки я умру в полном, в полном недоумении. В религиозном недоумении. И больше всего в этом Фл. виноват. Его умолчания.
Литературовед толкует это так: Розанову, называвшему Флоренского святым, нужно было разъяснения загадок религии, Флоренский же не хотел распространяться о сокровенных тайнах, они были ему слишком высоки, чтобы всякому Розанову выдавать. Не дождавшись слова истины, которое мог сказать только Флоренский, Розанов умер в религиозном недоумении.
Контекст записи 292 показывает другое. Умолчания Флоренского, из-за которых «умру в полном религиозном недоумении», это нежелание священника, религиозного писателя говорить о неблагополучии в Церкви, неготовность расслышать трудные вопросы, победоносная уверенность. Розанов не людей понимал через отвлечения, а наоборот. Флоренский был для него современное православие в