Другой класс — страница 25 из 100

Иногда мы, взяв с собой Эрика, отправлялись куда-нибудь, чтобы пропустить пару стаканчиков, – Эрик и тогда уже был очень даже не прочь выпить, – например, в местный паб «Жаждущий школяр», который, кстати, и сегодня, что необычайно приятно, ничуть не переменился: все те же кожаные кресла у камина и те же старые столы, испещренные боевыми шрамами. В «Школяра», собственно, ходили все наши преподаватели – за исключением, пожалуй, доктора Дивайна, который то ли совсем не пил, то ли достоинство не позволяло ему появляться в компании простых преподавателей. А у меня самые счастливые воспоминания связаны именно со «Школяром», с нашей тесной компанией из трех человек и с тем весельем, которое так легко зарождалось, если рядом был Гарри.

Встречаются такие вот совершенно исключительные учителя, способные внушить к себе какую-то особую любовь. Таким был Пэт Бишоп; таким был и Гарри Кларк. К этим людям сразу же, абсолютно инстинктивно и безоговорочно начинаешь испытывать доверие. Именно поэтому я и десять лет спустя – когда ко мне явился Джонни Харрингтон со своей зловещей историей об одержимости – сразу же решил пойти посоветоваться с Гарри Кларком, будучи уверенным, что уж он-то поймет, как тут быть.

Был обеденный перерыв, и Гарри, как всегда, остался в классе в окружении ребят. Он вообще крайне редко спускался в столовую и предпочитал отдыхать от занятий в своей комнате за чашкой чая, слушая любимые пластинки.

Увидев меня, он тут же встрепенулся, заулыбался и сказал:

– Ага, вот и мистер Стрейтли! Как раз вовремя, чтобы разрешить возникшее в результате нашей дискуссии противоречие. Что лучше – «Status Quo» или «Procul Harum»?[62] Как латинист, вы должны знать.

– На самом деле правильно было бы procul harun, – сказал я, – но, насколько я понимаю, подобные тонкости вас не интересуют. – Я повернулся к собравшимся вокруг Гарри ученикам: – Джентльмены, мне крайне неприятно прерывать вашу глубокомысленную дискуссию, но, увы, я должен срочно переговорить с мистером Кларком. А status quo вы легко восстановите и несколько позже.

Мальчики довольно весело отреагировали на мою убогую шутку и удалились. А я, оставшись с Гарри наедине, выпалил:

– Я снова по поводу Харрингтона. Мне нужен твой совет.

– Да? – сразу посерьезнел Гарри. – И что там с Харрингтоном?

Я пожал плечами.

– Он сегодня явился ко мне с какой-то историей о своем друге, якобы одержимом демонами.

Гарри усмехнулся.

– Одержимость? Что ж, меня это совсем не удивляет. Харрингтон-старший – орешек крепкий. А эта их церковь, прямо-таки ушибленная борьбой со всевозможной одержимостью и греховной распущенностью, насквозь пропитана идеями Ветхого Завета. Огонь и сера. Смерть гомосексуалистам! Женщина, знай свое место! Вавилон как царство антихриста; ересь; массовая истерия; изгнание демонов из подростков исключительно с помощью веры и чтения хором евангелических проповедей. Я бы сказал, это просто чудо, что Джонни такой, какой есть.

– А какой он есть? – спросил я.

Гарри пожал плечами.

– Я знаю, из-за него у тебя недавно были неприятности. Но Джонни – мальчик в целом неплохой. Пожалуй, несколько зажатый, но вполне разумный. И голова у него на плечах хорошая, хотя с родителями ему явно не повезло. – Гарри вытащил из стола большую жестяную коробку с шоколадными конфетами «Кволити Стрит». – Вот, возьми лучше конфетку.

Даже то, какие конфеты предпочитал Гарри, свидетельствовало о его истинно мужском характере. Я, например, выбрал с нежным клубничным кремом и хрустящей оболочкой из горького шоколада. А он – пурпурный «бразильский орех».

– Итак, что именно поведал тебе Джонни?

Я рассказал. Гарри неторопливо доел свою шоколадку и спросил:

– И ты считаешь, что он говорил о себе самом?

– А о ком же еще? – удивился я. – У него ведь не десяток приятелей. Всего-то Дэвид Спайкли и…

– Чарли Наттер, – подсказал Гарри.

– Ну да, Чарли Наттер, – согласился я. – Неужели ты знаешь о них что-то такое, чего не знаю я?

Гарри ненадолго задумался, потом сказал:

– Понимаешь, Чарли ведь каждый день сюда приходил, а теперь едва здоровается со мной. По-моему, он переживает какой-то очень сложный период, хотя мне он так ничего и не сказал.

– Какого рода сложный период?

Гарри снова пожал плечами. Потом, немного подумав, сказал:

– Некоторые мальчики вообще с трудом открывают душу. Особенно такие, как сын Стивена Наттера, ЧП. Но, возможно, Харрингтону Чарли как раз и открылся. И тот, возможно, не сумел правильно воспринять откровения Чарли, а точнее, воспринял их в свете проповедей своего отца, Харрингтона-старшего. Многим куда легче поверить в чью-то одержимость демонами, чем в то, что их друг оказался геем.

Мне показалось, что я не совсем правильно его понял, и у меня вырвалось:

– Как это – геем?

Он улыбнулся.

– Иногда ты сам просто знаешь, что это так, – сказал он. – Это ведь порой проявляется довольно рано. А Чарли Наттер… ну, допустим, я-то всегда считал его не таким, как все. Мы даже пару раз беседовали с ним об этом.

– Значит, ты считаешь, что Чарли Наттер…

– Гей. Между прочим, это слово вполне можно произносить вслух.

Своей улыбкой Гарри как бы удалил жало, спрятавшееся в этих словах. Напоминаю: все это происходило двадцать пять лет назад и с использованием слова «гей» в разговорной речи были определенные трудности, не то что теперь – хотя, пожалуй, тогда это слово произносили с бо́льшим уважением (или, если угодно, с меньшим презрением).

Глядя на мою озадаченную физиономию, Гарри снова улыбнулся и предложил:

– Ну, попробуй, скажи это слово сам. И тебе сразу станет легче. Мне, по крайней мере, это всегда помогало.

Я на мгновение замешкался.

– Я просто не знаю, что мне… ох…

Ох! Сейчас, наверное, трудно себе представить нечто подобное, но тогда ведь все было по-другому. Мне никогда и в голову не приходило воспринимать моих коллег – и даже моих друзей – в каком-либо ином контексте, кроме «Сент-Освальдз». Я никогда не бывал у Гарри дома, никогда не расспрашивал его о личной жизни. Эрик Скунс – дело другое. Мы с ним с детских лет вместе, с первого класса, куда явились в одинаковых новеньких блейзерах и фуражках. Я бывал у него на всех днях рождения – в их маленьком домике в Белом Городе, где он и до сих пор живет вместе с матерью. Мы вместе сражались за получение стипендии; вместе противостояли тем, кто пытался нас терроризировать; вместе вели воображаемые войны друг с другом, рисуя легионы людей-палочек на полях бесконечных латинских книг; но если бы мне когда-нибудь пришло в голову, что Эрик может оказаться… не таким, как я, я бы никогда не сказал ему об этом ни слова. Но Гарри… Нет, мне, разумеется, нечем тут гордиться, но я все же признаюсь: его откровенность просто поставила меня в тупик.

Он, видимо, по моему лицу догадался, какие мысли меня одолевают, и спросил:

– Неужели тебе, Рой, и в самом деле никогда даже в голову это не приходило?

Пришлось признаться, что нет, действительно не приходило.

– А ты еще кому-нибудь говорил об этом? – с тревогой спросил я. – Наттеру? Или Харрингтону? Или кому-то из учителей?

Гарри только плечами пожал.

– В моей жизни ничего не изменится, даже если я и скажу кому-то. Ты ведь это имел в виду? Да и с какой стати мне лгать? Я ничего плохого не сделал…

Разумеется, он был прав. Он действительно ничего плохого не сделал. Но неужели он настолько наивен, чтобы думать, будто это – то, что ничего плохого он не делает, – будет иметь какое-то значение? Даже в наши дни открыто признаться в том, что ты гомосексуалист – особенно если преподаешь в школе для мальчиков, – это вызов, пробуждающий всеобщие подозрения, а возможно, связанный даже с риском быть уволенным. Ну а двадцать четыре года назад дело с этим обстояло гораздо хуже. Ведь тогда ЛГБТ – Движение за права геев и лесбиянок – еще только зарождалось, и Гарри прекрасно понимал, чем рискует. Но, по всей видимости, просто не желал придавать этому значение.

Он искоса на меня глянул и спросил:

– Неужели это что-то меняет?

– Нет. Нет! Да и почему это должно что-то менять? – Но я солгал. Правда заключалась в том, что его признание, конечно же, многое изменило. Во-первых, я сразу почувствовал себя не в своей тарелке. А во-вторых, мне всегда казалось, что я умею говорить на многих языках, но с этим языком – точнее, с этим диалектом интимности – я был практически не знаком. Сделанное Гарри признание, разумеется, никак не повлияло на мою любовь к нему, однако понимание того, что я целых десять лет был его другом, но никогда даже не подозревал…

Но неужели это я сам оказался настолько наивен? Мысль об этом глубоко меня встревожила. Я всегда считал, что неплохо разбираюсь в людях, но как же, в таком случае, я ухитрился не заметить чего-то столь важного, значительного и – как только теперь стало до меня доходить – столь вопиюще, до глупости, очевидного?

И тут я вдруг подумал, что и меня ведь тоже вполне могут отнести к подобной категории людей. Я ведь тоже не женат. Тоже частенько провожу обеденный перерыв в компании своих учеников. К тому же я ни от кого не скрываю свою дружбу с Гарри, и общение с ним доставляет мне удовольствие. Почему бы некоторым моим коллегам и во мне не заподозрить гея? А что, если кто-то из моих учеников решит, что я принадлежу к числу лиц нетрадиционной сексуальной ориентации? Признаюсь честно – хотя тут, разумеется, мне нечем гордиться, – одна лишь мысль об этом наполнила мою душу ужасом.

Нет, я отнюдь не самый большой либерал. Я даже стать таковым никогда не имел возможности. Мои родители были самыми обыкновенными уроженцами Севера, плоть от плоти своего поколения. Воспитывался я в основном в «Сент-Освальдз», причем учился отлично и получал стипендию; затем последовали довольно скучные университетские годы и несколько лет работа учителем в двух весьма заурядных школах, а после этого «Сент-Освальдз» вновь предъявил на меня свои права. И к сорока двум годам я, в общем, превратился в такого же верного приверженца установленных порядков, какими были и мои родители, – они оба к этому времени давно уже постоянно обитали в «Медоубэнк», доме для престарелых, находившемся недалеко от Молбри.