Другой класс — страница 43 из 100

т начала рассуждать о том, какой муслин лучше выбрать на платье, а потом пригласила нашего священника к себе на файв-о-клок!

Когда ученики вереницей потянулись из класса в коридор, девочка Бенедикта чуть задержалась и, сочувственно на меня глядя, почти неслышно произнесла одними губами:

– Мне очень жаль, сэр.

Я довольно долго смотрел ей вслед, заинтригованный и озабоченный. Пожалуй, эта девочка даже слишком разумна и чувствительна. Школа «Малберри Хаус» отмахнется от нее, как от шелудивой кошки. Зато остальные, на мой взгляд, – просто кошмар: сплошные ужимки и прыжки, кокетливое потряхивание распущенными патлами, стрельба глазами и непрерывное хихиканье. Но мне почему-то казалось, что если уж у нас когда-нибудь и впрямь случится настоящая беда, то за ней будет стоять именно Бен. Кстати, мою уверенность подкреплял тот факт, что Бен, похоже, подружилась с Аллен-Джонсом. Я уже не раз видел их вместе. Мальчикам четвертого года обучения не разрешается посещать гостиную старшеклассников, но Бен сама иногда заходит в комнату отдыха моего 4S (ученикам выпускного класса можно заходить куда угодно) и там с удовольствием болтает с моими «Броди Бойз», выказывая полное презрение к тем условностям, согласно которым мальчики и девочки не должны общаться друг с другом, а ученики средних и старших классов и вовсе должны пребывать в состоянии взаимного антагонизма. Но я подозреваю, что мои «хулиганы» кажутся Бен более забавными и необычными, чем ее ровесники. Это приятно. Для меня их дружба – это тоненький, но яркий лучик света в сгущающейся тьме, принесенной Харрингтоном.

Вторая половина моего рабочего дня оказалась какой-то особенно сложной и неприятной; я прямо-таки в воздухе чувствовал потенциальную угрозу войны. Эрик по-прежнему меня избегает после тех наших стычек. Мисс Малоун – она же Береговая Сирена – на работу не явилась, и, следовательно, замещать ее на уроках пришлось мне. По словам Китти Тиг, у мисс Малоун депрессия. Я, разумеется, полон сочувствия, однако «Сент-Освальдз» – не место для чувствительных особ; у меня есть основания предполагать, что у Береговой Сирены может возникнуть еще немало причин для пропуска занятий, а значит, она попросту «съест» все мои свободные послеполуденные часы и будет считать, что имеет полное право так поступать, поскольку теперь «медовый месяц» закончился, она окончательно принята на кафедру и чувствует себя уверенно.

Между тем Боб Стрейндж, объединившись с госпожой Бакфаст, планирует улучшить нашу систему безопасности и обязать всех посетителей школы носить некий именной тэг и расписываться в специальном журнале. Стрейндж и Бакфаст поговаривают также о необходимости полицейской проверки всего обслуживающего персонала; очень похоже, что затем подобной проверке будут подвергнуты и преподаватели. Собственно, об этих проверках Боб Стрейндж мечтает с тех пор, как стал третьим директором; а его преклонение перед госпожой Бакфаст достигло такого уровня, что, стоит ему оказаться с нею рядом, и на полу остается слизистый след, как от проползшей улитки.

Мало того, Дивайн вдруг «обнаружил», что в башне, оказывается, водятся мыши. Как известно, мой жизненный принцип – «Живи и жить давай другим»; он отлично служил мне в течение тридцати с лишним лет, однако Дивайн придерживается иных взглядов. И в соответствии с этими взглядами – а также опираясь на указ Министерства здравоохранения и безопасности, – он решил во что бы то ни стало очистить Верхний коридор от популяции грызунов. Человек разумный догадался бы, что в данном случае одного авторитета для этого мало, но Дивайна вряд ли можно назвать разумным – особенно теперь, когда он исподволь соревнуется с этим многообещающим выскочкой Марковичем.

В классе Марковича грызунов нет, а значит, и класс Дивайна должен быть немедленно от них избавлен – и это вне зависимости от того весьма существенного момента, что его класс находится в старой части здания, построенной еще в восемнадцатом столетии, и там полно разнообразных, весьма эксцентричных, архитектурных излишеств вроде подземных ходов и странных пустот между стенами, в результате чего зараженность этих помещений крысами, мышами, тараканами и прочими паразитами не только возможна, но и абсолютно неизбежна.

– Видите ли, Рой, именно по этой причине нам и не полагается оставаться в классе на большой перемене и есть там свои бутерброды, – сказал Дивайн после того, как сообщил мне новость о грядущем изгнании мышей. Он заглянул ко мне в класс № 59 как раз во время ланча, и его чувствительный нос сразу задергался от нескрываемого раздражения и довольно плохо скрытого самодовольства. Разумеется, он все правильно рассчитал и поймал меня как раз в тот момент, когда я разворачивал «запретный» сэндвич с ветчиной и сыром, намереваясь перекусить; во всяком случае, на лице у него было написано, что подобные нарушения дисциплины он как раз и считает источником всех наших бед.

– Подумаешь, всего-то один сэндвич, – буркнул я, стряхивая крошки в отверстие для чернильницы.

– Пища привлекает мышей и прочих паразитов, – наставительно продолжал доктор Дивайн. – Нам придется разложить здесь отравленную приманку.

Не имело никакого смысла с ним препираться и доказывать, что вонь от дохлых мышей в простенках и перекрытиях школы будет куда хуже, чем присутствие там живых особей. Доктор Дивайн был непреклонен: мыши должны исчезнуть. Я отступил. Если уж Дивайн во что-то вцепится, вырвать это у него из зубов можно только с помощью физического насилия. Я потихоньку переложил пакетик с лакричными леденцами из ящика стола в карман своего твидового пиджака – пусть в обозримом будущем он там и остается.

Занятия я закончил в тот день, охваченный новым приступом Weltschmerz[95] (это одно из любимых выражений Дивайна, и, по-моему, отнюдь не случайно немецкий язык, принятый Дивайном на вооружение, предлагает так много подобных меланхоличных концептов, практически не известных, скажем, более цивилизованным носителям романских языков). Мой четвертый класс был на уроке каким-то вялым, напрочь лишенным вдохновения, и даже «Броди Бойз» не выказывали своей обычной joie-de-vivre[96]. У Аллен-Джонса была порвана рубашка, и в результате он выглядел еще более непрезентабельно, чем обычно; Тайлер кашлял лающим кашлем. Спасибо доктору Блейкли – «особые потребности» Андертон-Пуллитта эволюционировали настолько, что его заодно освободили и от латыни, предоставив ему возможность сконцентрироваться на любимых предметах, в основном на математике и естественных науках. Я совершенно по нему не скучаю, и все же, по-моему, когда нежелание учиться, то есть обыкновенная лень, становится причиной того, что ученик вообще перестает как следует заниматься чем бы то ни было, открываются шлюзы для Хаоса, готового затопить все вокруг. Я попытался объяснить это доктору Блейкли, но он остался непреклонен и по-прежнему уверен, что состояние Андертон-Пуллитта требует особого подхода. Очевидно, для него мой сорокалетний преподавательский стаж и постоянное общение с мальчиками-подростками значения не имеют.

В общем, все перечисленное и стало причиной того, что на последнем уроке я, чувствуя себя далеко не блестяще, велел мальчикам выполнить на оценку небольшой письменный перевод из Вергилия, а сам, решив дать отдых глазам, устроился поудобней и прикрылся газетой «Телеграф». В пять часов я все еще «давал глазам отдых» и проснулся от звона ведра, принесенного уборщиком. Открыв глаза, я обнаружил, что мои ребятишки давно ушли, а за окнами почти совсем темно.

В дверях класса стоял Уинтер с ведром и шваброй.

– Извините, – сказал он. – Я думал, вы уже домой ушли.

– Ничего-ничего, все нормально. Я просто… давал отдых глазам. – Я сел, поправил жилет и попытался выглядеть бодро.

Винтер с любопытством смотрел на меня.

– Устали? – спросил он. – Чересчур долгий день был?

– Долгий? Всего-то лет тридцать!

Я вскочил, но, видимо, слишком поспешно. Комната вдруг понеслась вокруг меня колесом, и я был вынужден схватиться за стол, чтобы устоять на ногах. В воздухе отчетливо пахло дезинфектантом и мальчишками; вся поверхность моего стола была покрыта меловой пылью. Впрочем, так и должно быть, подумал я; разве можно называть себя школьным учителем, если у тебя под ногтями нет мела, в душе – огня, а голова под вечер не гудит от усталости?

– Homines, dum docent, discunt.

– Человек… сам учится… когда учит других? – осмелился перевести Уинтер.

– Совершенно верно, – похвалил его я. – Это высказывание Сенеки.

Должен признаться, я был удивлен. Не каждый день тебе встречается уборщик, знающий латынь. Но Уинтер вообще весьма сильно отличается от таких, как, например, Джимми Уатт, наш привратник. Во-первых, он достаточно интеллигентен – об этом свидетельствуют и его грамотная речь, и деликатная манера выражаться. Во-вторых, он многое мгновенно замечает – например, мою усталость или мой гнев по поводу начальства, чего порой не замечают даже мои коллеги.

– Но кто учит учителей? – спросил Уинтер.

Да уж конечно не такие бездельники, как этот Маркович, подумал я, и не такие безликие администраторы, как Вещь № 1 и Вещь № 2, которые готовы безвылазно сидеть в кабинете или торчать на каких-нибудь курсах, лишь бы как можно меньше общаться с учениками.

– А и впрямь, кто? – сказал я.

Уинтер улыбнулся. У него очень приятная улыбка, но немного странная; чем-то он напоминает мне одного мальчика, который когда-то у меня учился; его звали Джозеф Эппл; в старших классах это был тихий, сдержанный юноша, а лет через десять после окончания школы он изнасиловал, а потом заколол ножом шестнадцатилетнюю девушку, после чего впал в состояние глубочайшей амнезии, из которого так больше и не вышел. Понятия не имею, с какой стати наш уборщик показался мне похожим на этого душевнобольного типа; а впрочем, в глазах Уинтера порой мелькает такое выражение, словно он смотрит не на тебя, а куда-то мимо, во тьму. Но, возможно, мне все это просто кажется. В конце концов, и я ведь иногда заглядываю в темные глубины собственной души.