— А что, если нас с вами белогвардейцы убьют, смогут Бухарин со Свердловым справиться?
— Авось не убьют, — ответил со смехом Лев Давидович.
— А черт их знает, — сказал Ленин и тоже засмеялся.
Ленин одним из первых понял, что главная опасность покушений исходит не от монархистов или либералов, а от вчерашних товарищей по царским тюрьмам и ссылкам — эсеров. В то время эсеры, даже правые, казались многим большевикам почти союзниками — пусть нестойкими, временно заблуждающимися, но все-таки «своими». Большевик Александр Аросев вспоминал, как летом 1918 года Ленин спросил у него:
— А что вы думаете об эсерах?
Аросев ответил что-то в обычном для тех дней духе.
— Да ведь эсеры, — сказал Ленин, — делаются заговорщиками против советской власти… Они просто стрелять будут в нас!
Эти слова поразили Аросева. «Всегда Ильич скажет что-нибудь такое, — замечал он по этому поводу, — что непременно покажется необыкновенным, отчасти даже на первый взгляд вздорным».
«Поймали его или нет?» 30 августа 1918 года эсеры-террористы устроили сразу два успешных покушения на вождей большевиков. В Петрограде был застрелен Моисей Урицкий, в Москве — тяжело ранен Ленин. О том, как пережил свое ранение и болезнь сам Владимир Ильич, рассказано выше. Остановимся теперь на судьбе его неудавшегося убийцы.
Выстрелив в Ленина, террорист сумел скрыться, никто не успел рассмотреть даже его лица. Шофер Ленина Степан Гиль показал в день покушения: «После первого выстрела я заметил женскую руку с браунингом». Сразу раздался общий вопль: «Стреляют! Убили! Убили!..»
Испуганная толпа разбежалась, двор мгновенно опустел. Гиль подбежал к упавшему на землю Владимиру Ильичу. «Сознания он не потерял и спросил:
— Поймали его или нет?
Он, очевидно, думал, что в него стрелял мужчина».
Случайно оказавшийся на месте событий военный комиссар Стефан Батулин показывал: «Я услыхал 3 выстрела и увидел товарища Ленина, лежащего ничком на земле. Я закричал: «держи, лови»… С этими криками я выбежал на Серпуховку, по которой одиночным порядком и группами бежали в различном направлении перепуганные выстрелами и общей сумятицей люди… В это время позади себя, около дерева, я увидел с портфелем и зонтиком в руках женщину, которая своим странным видом остановила мое внимание. Она имела вид человека, спасающегося от преследования, запуганного и затравленного. Я спросил эту женщину, зачем она сюда попала. На эти слова она ответила:
— А зачем вам это нужно?
Тогда я, обыскав ее карманы и взяв ее портфель и зонтик, предложил ей идти за мной. В дороге я ее спросил, чуя в ней лицо, покушавшееся на тов. Ленина:
— Зачем вы стреляли в тов. Ленина?
На что она ответила:
— А зачем вам это нужно знать? — что меня окончательно убедило в покушении этой женщины на тов. Ленина…»
Шофер Ленина показал, что в начале митинга к нему подходила какая-то женщина (возможно, сообщница стрелявшей) и спрашивала:
— Что, товарищ, Ленин, кажется, приехал?
— Не знаю, кто приехал, — буркнул шофер.
Его собеседница засмеялась:
— Как же это? Вы шофер и не знаете, кого везете?
— А я почем знаю? Какой-то оратор, — мало ли их ездит, всех не узнаешь…
А задержанная сперва вообще отказывалась от показаний:
— Я сидела в царских тюрьмах, жандармам ничего не говорила — и вам ничего не скажу. В Ленина я стреляла… Убила я его или нет? Жив он или нет?..
Потом она немного успокоилась и сообщила, что ей 28 лет, зовут ее Фанни Ефимовна Ройд (Каплан). «Я сегодня стреляла в Ленина. Я стреляла по собственному убеждению… Я стреляла в Ленина, потому что считаю, что он предатель, и считаю, чем дольше он живет, он удаляет идею социализма на десятки лет». На вопросы о покушении Каплан не отвечала или отвечала односложно: «Кто мне дал револьвер, не скажу». «Сколько раз я выстрелила — не помню». «Я совершила покушение лично от себя».
Каплан рассказала, что в 1906 году ее арестовали как анархистку за терроризм и присудили к вечной каторге. Отбывая каторгу, она страдала приступами слепоты. Вышла на свободу только после Февраля. «В тюрьме мои взгляды оформились, я сделалась из анархистки социалисткой-революционеркой… По течению эсеровской партии я больше примыкаю к Чернову».
«Он сказал, что не любит меня и никогда не любил». Во время допроса, который вел тогдашний глава чекистов Яков Петерс, Фанни Каплан неожиданно стала давать откровенные показания — но не о подготовке покушения (об этом она по-прежнему молчала), а о своей личной жизни. Она рассказала о своем несчастливом любовном романе с товарищем-анархистом, с которым они познакомились еще в 1906 году, до каторги.
«Ранней весной 1917 года, — рассказывала Каплан, — освобожденные февральской революцией мы, десять политкаторжанок, выехали на телегах из Акатуя в Читу… Был мороз, ветер хлестал по щекам, все были больные, кашляли… и Маша Спиридонова отдала мне свою пуховую шаль… Потом, в Харькове, где ко мне почти полностью вернулось зрение, я так хотела в Москву, поскорей увидеть подруг, и часто сидела одна, закутавшись в эту шаль, прижавшись к ней щекой… Там же, в Харькове, я встретила Мику, Виктора. Мы с ним вместе в шестом году работали в одной группе, готовили взрыв. Встреча была случайной, он остался анархистом, и я была ему не нужна… Даже опасна. Он сказал, что побаивается меня, моей истеричности и прошлого. А я тогда ничего этого не понимала. Как мне объяснить? Все опять было в красках, все возвращалось — зрение, жизнь… Я решила пойти к нему, чтоб объясниться. И перед этим пошла на базар, чтобы купить мыла. Хорошего. Просили очень дорого, и я продала шаль. Я купила это мыло. Потом… утром… он сказал, что не любит меня и никогда не любил, а произошло все сегодня оттого, что от меня пахнет духами Ванды. Я вернулась в больницу, села в кресло и хотела закутаться в свою шаль, потому что я всегда в ней пряталась от холодной тоски. Но шали у меня больше не было, а было это мыло… и я не могу простить себя… не прощаю…»
Этот сумбурный рассказ, записанный в виде протокола, Петерс показал Анатолию Луначарскому, который 1 сентября приехал к нему на Лубянку.
— Я ее слушал, — со вздохом сказал Петерс, — хотя быстро понял, что вместо какой-то связи со Спиридоновой будет фигурировать одна ее шаль. Но теперь хоть понятно, отчего Каплан такая — сначала полная слепота, потом — несчастная любовь…
— Немного жаль ее? — спросил Луначарский.
— Она мне омерзительна! — возразил Петерс. — Шла убивать, а в голове… мыло.
Позднее Петерс писал: «Я долго ей доказывал, что преступление, которое она совершила… перед революцией, чрезвычайно тяжелое, и мы с ней долго спорили по этому вопросу. В конце концов, она заплакала, и я до сих пор не могу понять, что означали эти слезы: или она действительно поняла, что она совершила самое тяжелое преступление против революции, какое только можно было совершить, или это были просто утомленные нервы. Дальше Каплан ничего не говорила о своих соучастниках в покушении».
Английский консул Роберт Локкарт, в камеру которого завели на время Каплан, описывал ее так: «Ее спокойствие было неестественным. Она подошла к окну и, склонив подбородок на руку, смотрела сквозь окно на рассвет. Так она оставалась неподвижной, безмолвной, покорившейся, по-видимому, своей судьбе до тех пор, пока не вошли часовые и не увели ее прочь».
Споры о судьбе Каплан. Несмотря на ясное признание Каплан («стреляла в Ленина я»), вокруг ее дальнейшей судьбы разгорелись бурные споры. Глава Советского государства Яков Свердлов 2 сентября на заседании «советского парламента» — ВЦИК — предложил решить ее судьбу немедля:
— В деле есть ее признание? Есть. Товарищи, вношу предложение — гражданку Каплан за совершенное ею преступление сегодня расстрелять.
— Признание не может служить доказательством вины, — возразил ему Петерс.
В руководстве страны столкнулись две противоположные точки зрения. Свердлов считал, что соблюдение всех формальностей, кропотливое выяснение степени вины каждого арестованного будет для революции смерти подобно. То, что Каплан причастна к покушению на Ленина, не вызывало сомнений. Следовательно, всеми тонкостями и деталями — стреляла ли она сама, или только прикрывала других террористов, можно пренебречь.
— Нам объявили войну, — доказывал Свердлов, — мы ответим войною. И чем жестче и однозначнее будет ее начало, тем ближе станет конец.
— С дела Каплан, — упорствовал главный чекист, — мы имеем шанс раз и навсегда отказаться от подмены закона какой бы то ни было целесообразностью.
Большинство участников заседания поддержали точку зрения Свердлова. Вечером на Лубянку приехал комендант Московского Кремля Павел Мальков. У него на руках было постановление, требовавшее выдать ему Каплан.
«У меня была минута, — говорил позднее Петерс, — когда я до смешного не знал, что мне делать, — самому застрелить эту женщину, которую я ненавидел не меньше, чем мои товарищи, или отстреливаться от моих товарищей, если они станут забирать ее силой, или… застрелиться самому».
Малькову пришлось несколько раз приезжать на Лубянку. Уговаривать первого чекиста приезжал и Анатолий Луначарский. Он рассуждал о вопросах вины и преступления мягко, в философском ключе. Дано ли человеку вообще быть только праведником?
«Анатолий Васильевич, — рассказывал Петерс, — дал мне урок русского языка, еще раз деликатно напомнив, до какой степени для моих товарищей я все еще «англичанин». (Петерс долго прожил в Англии. — А.М.) «В каждом из нас, — сказал он, — сидят двое: преступник — пере-ступник и праведник — право-дник, судия»… В то утро я отдал-таки своего судью на расстрел Малькову».
Под «судией» Петерс подразумевал, конечно, не саму Каплан, а внутреннее чувство собственной правоты, «праведности». 3 сентября он решился-таки исполнить приказание. Мальков доставил Каплан в Кремль, во двор автобоевого отряда… О дальнейшем рассказывал сам Мальков в своих воспоминаниях: «Расстрел человека, особенно женщины, — дело нелегкое. Это тяжелая, очень тяжелая обязанность, но никогда мне не приходилось исполнять столь справедливый приговор, как теперь… К моему неудовольствию, я застал здесь Демьяна Бедного, прибежавшего на шум моторов… Увидев меня вместе с Каплан, Демьян сразу понял, в чем дело, нервно закусил губу и молча отступил на шаг. Однако уходить он не собирался. Ну что же! Пусть будет свидетелем…