Другой путь. Часть вторая. В стране Ивана — страница 113 из 133

— Их уже меньше стало, — говорит он сквозь черную дыру между своими желтыми зубами и снова закрепляет в углу рта трубку.

— Стало меньше, говоришь? Но сколько стало тебе? Не перевалило ли тебе на седьмой десяток? Через полсотни лет их станет еще меньше, но где тогда будешь ты? А у меня, смотри-ка: ни одного камня, даже самого маленького! Это как черное тесто, если смочить его водой, и называется — чернозем. Я не вложил в него ни крошки перегноя, а кажется, будто валил его сюда тоннами многие сотни лет подряд. Вот какая у меня земля!

Он смотрит на меня недоверчиво, почесывая черным ногтем седую щетину на сухой щеке. Эта щетина у него всегда одинакова. Он ее не бреет, а только стрижет время от времени ножницами, чтобы не тратить лишний раз мыла. Волосы свои он тоже давно оставил в покое. Их у него не много, и за день они сбиваются у него под шапкой в разные стороны, прилипая к черепу. Он так и оставляет их до следующего дня, а потом опять до следующего, пока не наступит суббота и не затопится баня у соседа, Пентти Турунена.

— Это все мое, — кричу я ему, продолжая осторожно пробираться вперед между стеблями пшеницы и чувствуя, как солнце все больше заходит мне за спину, припекая темя. — Это все мое! Здесь такая страна, что никто не примирился бы с двумя гектарами. И я тоже не мирюсь. Все двадцать миллионов квадратных километров здесь — мои! И никак не меньше! Понимаешь ты меня?

Нет, этого он, конечно, не понимает, потому что сидит с тем же видом, дымя трубкой на пороге своего домика, обшитого с одной половины досками, а с другой — куском старой крыши с дранкой. Дранка трухлявая, но она досталась ему почти даром от сгнившего у соседа в поле сенного сарая, и поэтому грешно было бы ею не попользоваться. Он смотрит на меня с тем же непонимающим видом, держа седые брови в приподнятом положении над крохотными выцветшими глазами, и вдруг спрашивает меня:

— А зачем ты то и дело прыгаешь как воробей?

— Зачем прыгаю? Просто так прыгаю. Радуюсь — вот и прыгаю. Мне весело оттого, что у меня такие богатые владения.

— Но морда у тебя совсем не веселая, когда ты скачешь. Рот разинут, и глаза как у рыбы, которую хлопнули головой о камень.

— Зато у тебя веселая морда, когда ты лезешь с лопатой на свой клочок болота в Кивилааксо. Арви знал, что делал, когда уделял тебе по дешевке эти полгектара мха с клюквой. Он предвидел, что ты перекачаешь оттуда на свои каменистые пашни весь торф и этим оттянешь воду от остального его болота. Так оно и получилось. Ты надеялся после снятия верхнего слоя торфа превратить свой кусок болота в зеленый луг с посевной травой, а получился грязный пруд. Не помогли и канавы, которые ты прокопал вокруг. Они наполнились водой доверху, ничего не осушая. И ты только зря топтался там с лопатой, хлюпая в грязной жиже сапогами. Проходил дождь — и опять все наполнялось водой. Осенью там вода стоит, как в озере, застывая на зиму. А весной опять — сплошная глубокая вода. Не много вырастишь на воде. Вода есть вода.

— Ты что-то очень много болтаешь о воде, — говорит он. — Уж не дать ли тебе попить?

— А иди ты к дьяволу, старый хрен! — говорю я.

И он пропадает к дьяволу вместе со своим чешуйчатым домиком и трубкой. А я опять остаюсь один прыгать и веселиться среди своих владений.


Тот юнец, наверно, уже давно караулил возле колодца, готовясь встретить меня насмешливым блеском своих белых зубов. Но я не собирался давать ему повод для этого. Я спокойно шел вперед, радуясь прогулке, и никакая вода не шла мне на ум, ни теплая, ни холодная. Она могла стоять себе спокойно в тихой прохладе колодцев или озер или пробиваться где-нибудь ледяным родником, чтобы затем сбежать студеными голубыми потоками в какую-нибудь очень большую реку, уносящую ее целыми миллионами тонн в моря и океаны, и без того по горло сытые водой. А меня она не интересовала. Если же я временами и облизывал губы, то это ничего не доказывало. На то и дан человеку язык, чтобы проводить им время от времени по губам.

Уборочные машины все еще не показывались впереди. Для проверки направления я еще раз оглянулся на деревню и на этот раз не увидел крыш. Только три дерева выставляли над пшеницей концы своих вершин, но и они из-за отдаленности утеряли зеленую окраску, превратившись в темные силуэты. А знойное голубое марево, заслонившее их от меня, дрожало и трепетало, заставляя их тоже дрожать и трепетать. Временами казалось, что они отделяются от земли, повисая в воздухе, а временами это выглядело так, будто их там затопило озеро вместе со всей деревней и колодцами.

Но даже озеро меня не соблазнило. Я продолжал идти своим путем на север, где не было видно никакого озера, где зато простиралось море, сухое, желтое море, катящее мимо меня слева направо извилистые волны хлебных колосьев. А голубой цвет озера таило в себе небо. Но оно, кроме того, изливало блеск, слепящий глаза. И это заставляло меня водить глазами только понизу, где не было блеска, но где зато все заполонил золотисто-желтый цвет. Даже странным казалось, что на земле не осталось никакого иного цвета, кроме желтого, и никаких иных звуков, кроме сухого шороха колосьев.

И тут мне подумалось, не испортились ли мои глаза: может быть, они принимают все за желтое? Бывает, кажется, у некоторых людей такая болезнь, когда они все вокруг видят окрашенным в зеленый цвет. А я все видел желтым. Просто утомились, может быть, глаза, и надо было дать им отдых. Я закрыл глаза и постоял так немного, потом сел в пшеницу, не открывая их, а потом запрокинулся на спину, вытянув ноги.

И сразу ушли куда-то желтые волны и сверкающая голубизна неба. Остался только легкий шорох колосьев над моей головой. И даже солнце перестало палить, ослабленное тенью нависающих надо мной колосьев. Ноги мои сладко заныли, получив отдых, и как бы потекли куда-то, в глубину хлебов. Они уже изрядно натоптались, ни к чему не придя. Не мудрено, что им захотелось от меня утечь.

И как-то незаметно для меня шуршанье колосьев превратилось в журчанье воды. Она бежала откуда-то сверху широкой голубой струей и падала перед самым моим лицом в глубокое, прохладное озеро. Не знаю, зачем оно мне понадобилось, это озеро, но получилось так, что я потянулся к нему, и не только потянулся, но и погрузил свою голову по самые уши в его прохладную глубину и начал пить, пить, пить…

Неизвестно, сколько времени пролежал я в дремоте, но все это время я неотрывно пил и, только проснувшись, понял, каким пустым делом занимался. Я встал, окидывая взглядом пленившее меня хлебное море, и не сразу сообразил, в какую сторону надлежало мне опять направить свой путь. Вершины деревьев, обозначавшие местонахождение деревни, пропали, а солнце не стояло на месте, оно даже немного опустилось за это время. Только ветер помог мне снова взять правильное направление на север. И при этом оказалось, что солнце уже успело передвинуться влево от меня.

И снова я продирался сквозь колосья к северу, высматривая на горизонте контуры уборочных машин. Что еще мне оставалось делать? Я не хотел, чтобы кто-то, насмешливо скалящий молодые зубы, нашел среди этих налитых зерном и жизнью золотистых волн мои белые кости и воткнул возле них кол с надписью: «Здесь лежит прах Акселя Турханена, который понял, дойдя до этого места, что такое объединенный труд». Я не хотел такой надписи у своих костей и потому продолжал шагать на север.

И опять я подпрыгнул раза два для расширения горизонта. А может быть, от избытка радости. Кто смог бы это определить? Мне стало весело — вот я и подпрыгнул. Так могло выглядеть это со стороны. Правда, я бы не сказал, что мне было очень уж весело. Мне было скорее невесело, чем весело. Даже грустно мне было, если уж говорить прямо, грустно и тоскливо. Вернее, не грустно, а очень скверно было мне — хуже быть не могло, ибо я погибал от жажды в сухой и жаркой хлебной пустыне.

И еще около часа пробирался я в том же направлении, вглядываясь в не очень отдаленный горизонт, и опять напрасно. Тогда я понял, что совершилось что-то неладное в этих непонятных русских степях. Не могло так быть, чтобы это было сделано на погибель человеку. Тут вмешались какие-то иные силы, относительно которых не раз предостерегал меня молодой Петр Иванович. Они вырвали власть из рук человека и сделали эти хлеба орудием совсем иного назначения, чем то, которое выполняют хлеба обычно. Они сломали установленные человеком слабые преграды и погнали эти хлебные волны в наступление на весь остальной земной мир, затопляя ими без остатка все, что попадалось. Только я одни уцелел пока в этом хлебном половодье, которое растекалось на все стороны до самого края неба. Но и мне уже недолго оставалось держаться на ногах.

Не помню, сколько времени выбирался я из хлебного плена, ибо время тоже вышло за пределы своих законов. Солнце слева от меня опускалось к западу, полагая, как всегда, завершить на земле день. Но оно ошибалось. Прошло уже много дней, пока я метался в этом безбрежном золотом потоке, а оно только раз обогнуло небосвод, забывая его покинуть. Все перевернулось и разладилось в этом непонятном для меня мире, где остался только один я среди сухого звона спелых колосьев под голубым небом, изливавшим на меня жар и сверкание. Злую шутку сыграл со мной объединенный труд. Конечно, они имели право на такую шутку. Но стоило ли при этом отправлять на тот свет меня?

Да, я понял тебя, паренек. Понял даже то, чего ты, по молодости своей, не мог мне сказать, и увидел то, чего ты сам не мог увидеть, окруженный этим океаном сытости. Никогда не поймешь ты того мира, где горсть каменистой пашни и торфа может стать пределом человеческой мечты. Да и не обязательно тебе понимать. Но испытать боль в сердце при виде человека, достигшего такой мечты, тебе было бы полезно. Я бы показал тебе издали его сухую согнутую спину и прилипшие к черепу старые волосы, если бы сам не готовился расстаться с жизнью, уткнувшись мордой в твой пшеничный хлеб.

Я шел очень долго, целый год, и, только обогнув два раза земной шар, увидел наконец впереди уборочные машины. Они, словно корабли, плыли по хлебным волнам, взмахивая лопастями своих колес. А возле них сновали машины-самосвалы. Ускорив свой шаг, я уже не отрывал от них глаз, боясь, что все это вдруг сгинет как некое наваждение. Но оно не сгинуло. Корабли проплыли передо мной слева направо, отхватив от пшеницы полосу такой ширины, что у нее сразу ясно обозначилась кромка. И я заторопился к этой кромке.