И вот я шагнул наконец за пределы пшеничных волн, ткнувших меня напоследок в бок особенно крепко остриями своих колосьев. Я шагнул и остановился, расставив ноги для сохранения равновесия, ибо все передо мной поплыло вдруг влево: и свежая стерня, на которую я ступил, и толстые валки обмолоченной соломы, и отдаленные продолговатые скирды. Но длилось это недолго, и я понял, что все дело в глазах. Они у меня привыкли к движению воли вправо и не могли сразу свыкнуться с неподвижностью.
Когда они свыклись, я направился по стерне туда, где виднелись люди. Этим всегда заканчивалась тут моя попытка от них оторваться. Я уходил от людей, чтобы снова прийти к ним же. Не знаю, почему так получалось. Не потому ли, что земля, которая была когда-то плоской и просторной, теперь стала круглой и тесной? Стало быть, уходя от людей в одну сторону, ты непременно опять вернешься к ним с другой. И, может быть, наступило время, когда человеку от человека не стоит и пытаться уходить?
Рокот моторов слева заставил меня обернуться. Еще три огромных корабля плыли один за другим вдоль кромки нескошенной пшеницы, подгребая ее к себе, как воду, длинными лопастями и выбрасывая вместо нее сзади голую скомканную солому. На мостиках кораблей стояли капитаны, ведущие свои суда в нужном направлении. На мостике первого корабля рядом с капитаном появилась молодая женщина. Она взмахнула цветной косынкой, и к ней откуда-то из-за ближайшей скирды устремился грузовик с железным кузовом. Он догнал корабль и, сбавив ход, пошел рядом с ним. Женщина направила в его кузов конец трубы, наподобие водосточной, с парусиновым рукавом на конце, и оттуда хлынул широкий — в размер отверстия трубы — поток зерна.
Когда кузов наполнился зерном, грузовик умчался. Женщина подняла конец трубы, затянула на нем рукав и скрылась в корабельном трюме. А ее капитана я узнал, хотя был он в шоферских очках и весь облеплен мякиной, которая облаком клубилась над мостиком. Это к нему я пришел, чтобы сказать «спасибо» за ночной приют и потом выйти на дорогу. Он тоже меня узнал и, подняв над головой руку, покачал ею приветливо. Я тоже помахал ему, потом тронул рукой свое горло и крикнул:
— Пи-и!..
Больше у меня ничего не получилось. Но он понял, хотя и не слыхал, конечно, моего голоса. Он видел, откуда я вышел, да и накануне успел убедиться в моем пристрастии к воде. Исходя из этого, он выразительно рассек воздух ребром ладони, указывая мне направление, и я без промедления зашагал туда.
Какой-то длиннорукий механизм, похожий на высокую башню, пересек мне дорогу. Он двигался вдоль валка соломы, набирая ее на опущенную вниз платформу, а когда набрал изрядную копну, подкатил к незаконченной скирде и там взметнул эту платформу на длинном рычаге вверх, сбросив солому на вилы двум парням, распределявшим ее равномерно по всей поверхности скирды.
Я прошел мимо, держась взятого направления. Впереди меня в разных местах виднелось много других свежих скирд, наставленных на дне бывшего хлебного моря. Но меня не скирды интересовали. Идя по указанному направлению, я скоро увидел маленький деревянный домик на толстых резиновых колесах. Из трубы домика шел дым, а в открытое оконце пахнуло мясной пищей. Возле домика под брезентовым навесом стояли в ряд одинаковые столы. Две молодые женщины расставляли на них миски, ложки и подносы с нарезанным серым хлебом. Но я прошел к другому навесу. Там в тени брезента стояла прицепная цистерна на таких же толстых колесах, как и домик, а на ее медном кране висел ковш.
Никто не остановил меня, когда я взялся за ковш и отвернул кран. И пока прозрачная струя била в ковш, я воровато глянул по сторонам. Злое намерение зародилось во мне. Я собирался выпить всю цистерну и оставить их всех без воды. Я понимал, конечно, что это очень тяжкое преступление, но не мог удержаться. Первый ковш я выпил залпом, второй пил с передышками, а третьего пить не стал, повесив ковш на прежнее место. Бог с ними — пусть остаются с водой.
И, стоя на коленях перед медным краном, я вытер кулаком слезы, выдавленные слишком крупными глотками воды, и посмеялся про себя негромким хриплым смехом. Все же натянул я нос опять кое-кому из этих русских насмешников, хе-хе! Или украинских? Ладно, пусть украинских. Он надеялся, что я не пересеку эту полоску пшеницы и вернусь к его ведру, выплескивающему на край колодца студеные, пронизанные солнцем комья, а я взял и пересек. В один миг пересек и даже глазом не моргнул.
59
Я с опозданием сказал «спасибо» своему хозяину, и сказал сразу за два ночлега, за два ужина и два завтрака. И когда я пожал ему руку, готовясь продолжить свой путь к северу, он предложил:
— Если вам у нас понравилось, оставайтесь до конца уборки.
Я переспросил:
— До конца уборки? Ого! Это на сколько же лет?
Он улыбнулся:
— Плохого же вы мнения о наших темпах. Но ничего. За недельку управимся.
— За недельку? То, что я вчера прошел, вы собираетесь убрать за недельку?
— То, что вы вчера прошли, мы уберем за два дня. Это я говорю о своей седьмой бригаде. За остальные девять не ручаюсь. Из них есть некоторые послабее, но есть и покрепче нашей.
Так обстояло у них дело с уборкой. Весь этот хлебный океан, затопивший начисто их землю, они полагали снять за недельку. На это стоило посмотреть, конечно, если бы судьба не определила мне другую задачу, единственную и последнюю в моей жизни. Я сказал:
— Спасибо. Но у меня всего неделька осталась, а я хотел еще кое-что посмотреть…
Он понимающе кивнул и, разведя ладонями, подосадовал:
— Жаль. А я — то надеялся, что мы в воскресенье соберемся всей бригадой и побеседуем с вами о Финляндии.
— Да, жаль…
Он больше не стал меня уговаривать. Его корабль уже стоял возле походной мастерской, готовый к плаванию. Техники осмотрели его и заправили горючим. Торопясь к ним, он спросил напоследок:
— А от нас вы куда?
Я махнул рукой в направлении севера. Он спросил:
— На станцию?
— Да…
Насчет станции я услыхал впервые. Но если там на моем пути была станция — что ж. Пусть будет станция. Это ничего не меняло. Не все ли равно было мне, не имеющему в кармане ни копейки? А он посоветовал:
— Так вы бы хоть подъехали немного. Сейчас туда четыре наших самосвала идут — к элеватору. Или не хотите?
У него, как видно, составилось обо мне твердое мнение как о заядлом стороннике пешего хождения. Но видя, что я не тороплюсь отстаивать преимущество такого способа передвижения по земле, он сказал кому-то через мою голову:
— Остап! Договорись там с водителями. И сам поедешь — проводишь товарища Тур… Турханюка до станции. И с билетом посодействуй, если что.
Сказав это, он пожелал мне доброго пути и направился к своему кораблю, застегивая на ходу воротник синего комбинезона, который шили ему, надо полагать, по особому заказу. Шагал он размеренно, не торопясь, будто обдумывая при этом что-то. Ему было что обдумывать, конечно, этому покорителю хлебных океанов, ибо бремя он взвалил на себя немалое. Не только бригада, действующая на таком огромном пространстве, была его заботой, и не только звание парторга, наверное, еще более хлопотное. Но был он, кроме того, Иваном, который вознамерился наново переделать половину мира и которому в самом начале этой переделки пришлось отстаивать с мечом в руках сделанное.
Я обернулся к Остапу. Он спросил: «Поехали?». И указал на готовые к походу грузовики. Я кивнул, и мы направились туда. Он даже припустил бегом, чтобы не дать грузовикам уйти без нас. Тонкий и гибкий, в белой безрукавке, заправленной в серые брюки, он так и замелькал подошвами сандалий, помахивая поднятой вверх рукой. Грузовики подождали, и скоро мы уже ехали, сидя рядом с ним на зерне в кузове пятитонного самосвала.
Ехали мы молча, хотя могли бы и поговорить. На его юном лице все время отражалась готовность к этому — стоило мне к нему обернуться. И в улыбке его была та же готовность. А в красивых глазах, взятых от матери, вместо насмешки таилась теперь скорее виноватость.
Он появился на полевом стане накануне вечером и, кажется, обрадовался, увидев меня живым, а потом весь вечер оказывал мне особенное внимание. Помогая женщинам раздавать приехавшим с работы людям пищу, он мне первому поставил полную миску борща. И после, когда я одолевал пшенную кашу, сдобренную жареной свининой с луком, он три раза наполнял мою кружку холодным молоком из большого термоса. К ночи он приготовил мне постель, достав у женщин одеяло и кусок полотна для покрытия соломы. А утром первая миска круглых галушек в сметане, сделанных из теста, опять-таки была поставлена передо мной.
Однако беседа у нас не клеилась. О чем стал бы я говорить с ним, не знающим цены тому, чем он владел? С высоты кузова я молча оглядывал степь, заставленную длинными скирдами соломы. Пшеница здесь была убрана полностью. А после нее пошли нетронутые плантации подсолнечника и кукурузы. Две деревни проплыли мимо в отдалении справа и слева. А впереди очень скоро обозначились башни элеватора.
Дорога, по которой мы ехали, была такая же, как все их степные дороги. Она могла пройти здесь, но могла пройти и там — как вздумалось бы водителю. И только деревянный мостик, перекинутый через небольшую речку, как бы устанавливал ее подлинность. Я долго провожал глазами эту речку, поросшую по берегам высокой травой и кустарником. Не вовремя она попалась на моем пути, вчера она была бы, пожалуй, более кстати.
Дорога постепенно отклонялась к северо-востоку. Вглядываясь в том же направлении, я увидел вдали невысокую насыпь железной дороги, протянувшуюся с юга на север, и красную крышу станции в окружении невысоких раскидистых деревьев. Да, это было как раз то, в чем я нуждался, но подоспело оно ко мне слишком поздно.
Возле станции грузовик остановился, и мы с юнцом спрыгнули на землю. Грузовик укатил дальше — к элеватору, а я вошел внутрь станции. Конечно, делать мне там было нечего, но мог ли я не войти? А войдя туда, я первым долгом стал читать на стене названия городов, до которых можно было доехать от этой станции. И среди них был мой Ленинград. Я снова и снова прочел это название. Оно отчетливо выделялось в моих глазах среди других названий, и, даже поворачивая голову в стороны, я видел его боковым зрением. Но самого города мне уже не дано было видеть. Без меня предстояло ему теперь доживать в сиротливости свои горькие дни.