Он успокоил ее:
— Ничего. Наладят в конце концов доставку-ту. Дело на подъем пошло.
Она как будто согласилась:
— Так-то оно так. Но лучше уж прямо в Москве покупать. В прошлом году Варвариха с дочкой погрузили на теплоход мешков пятнадцать картошки да прямо до Москвы. А там — на рынок. Продали, приоделись. Мужику шерстяной отрез на костюм привезли, да и сами ситчиком и сатином запаслись.
Он одобрил этот способ и сказал:
— От нас тоже ездили. Муку возили, сало, мед и овощь всякую.
Женщина закивала:
— Вот-вот! Мы тоже с Егором думаем так-то в нынешнем году. Прямо через Московское море. Удобно. Как не попользоваться?
Пока они так разговаривали, сдабривая обыкновенные русские слова непривычными для моего уха певучими интонациями, лодка постепенно пересекла реку и скоро уткнулась в песчаный берег. Я вышел вслед за женщиной, уплатив по ее примеру лодочнику два рубля. Он пожелал нам доброго пути и улыбнулся женщине, блеснув еще раз на солнце золотым нутром своего рта. Две девочки сбежали к нему сверху по откосу. Он спросил их:
— Туда, что ль?
— Туда.
— Сигайте, стрекозухи. Поехали с орехами!
И он опять повел свою лодку к другому берегу, без устали гребя против сильного течения своими железными руками. Когда мы с женщиной поднялись по тропинке на высокий край берега, он уже достиг середины реки и казался вместе с лодкой и девочками не больше жука средних размеров. Река сверху тоже казалась маленькой, и зеленая лесная даль позади нее открылась глазу километров на десять. Солнце, клонясь к западу, освещало эту даль мягким боковым светом, что породило во многих местах глубокие тени, придавшие всей лесной поверхности выпуклость и упругость.
Оттуда я прибыл. Но куда я прибыл? Что мне надо было тут, на этом высоком берегу русской реки с коротким названием Ока? Она спокойно несла свои воды на восток, перемывая в неторопливых струях солнечные отблески. Она была у себя дома, эта река, и знала в этом доме свое место и назначение. А куда понесет меня, оторванного от родного дома и не знающего своего настоящего места? Плохо человеку, не имеющему на земле своего места. Носят его по своей воле туда и сюда чужие горькие ветры, и нет им дела до его собственных намерений и желаний.
Я оглянулся. Молодая женщина с корзиной на плече уже удалялась от реки. Она пересекла мягкую пыльную дорогу, которая тянулась вдоль края высокого берега, и теперь удалялась по тропинке куда-то в глубину открытой равнины, далеко раскинувшей на все стороны свои засеянные разными хлебами пологие холмы. Ветер играл ее белокурыми волосами и прижимал к широким бедрам тонкое зеленое платье.
Стоя спиной к реке на дороге, которую она пересекла, я глянул вправо и влево. И справа и слева по этой дороге виднелись над обрывом берега окруженные садами и огородами дома. Но до них было дальше, чем до молодой женщины, уходящей в поля. А мне было все равно. Россия заграбастала меня в свой неумолимый плен, и в какую бы сторону я ни направился, плен оставался пленом. И пусть эта женщина уходила от меня, но все же она была в некотором роде мне уже знакома. В лодке я сидел с ней рядом. Это ли не знакомство? Кроме того, я знал, что ее мужа звали Егор и что они собираются осенью отвезти на теплоходе через Московское море в Москву свои сельские продукты, чтобы там накупить нужные им городские товары. Я догнал женщину почти в километре от берега и спросил ее насчет колхоза «Заря коммунизма». Она сказала:
— Так это вам в Корнево надо идти. По той дороге можно было, что над берегом протянулась, видали? Но ничего, дойдете и по этой. Ровнее зато идти будет и ближе вроде.
Пропев эти слова, она указала свободной рукой вперед. Я кивнул и пошел с ней рядом. Идти до второй дороги пришлось километра три, если считать напрямик. А если принять во внимание все изгибы тропинки, проложенной людскими ногами в обход хлебных посевов и свежевспаханных полей, да еще все спуски в овраги и подъемы на холмы, то набралось, наверно, километров пять. Когда мы вышли наконец на вторую дорогу, солнце справа от нас уже приготовилось опуститься за отдаленный холм. Женщина сказала, махнув рукой на восток:
— Вот по этой дороге прямо и пойдете. Увидите там справа и слева деревни, а вы все прямо да прямо. Только не дойти вам сегодня до Корнева. Заночевать бы вам надо.
— Где?
Она подумала немного, озирая окрестные холмы. Зеленые хлеба на них уже достигли своего предельного роста и местами начинали желтеть. Но не в них же она собиралась предложить мне устраиваться на ночь. Это я догадался бы сделать и без ее совета. Она сказала:
— Вот уж и не знаю. У нас разве, на точке…
— Как?
— На нашей выездной точке МТС.
— А-а…
Я все равно ее не понял, но кивнул. Она сказала мне: «Пойдемте», — и сошла с дороги на продолжение тропинки. И опять мы принялись пересекать холмы и овраги. На этот раз я нес ее корзину. Думая, что она побоится отдать ее мне, я довольно несмело сказал ей: «Разрешите, понесу». Но она сразу отдала, только предупредила:
— За ручку несите и не встряхивайте.
Корзина тянула килограммов на шесть, и я упрекнул себя за то, что не догадался взять ее раньше. Пришлось не один раз переложить ее из руки в руку, пока мы добрались до их точки. Точка эта разместилась довольно широко, занимая целый бугор. Самой видной ее частью был деревянный зеленый фургон, стоявший на широких колесах, обтянутых резиновыми шинами. Рядом стояла большая круглая палатка. По другую сторону фургона в соседстве с грудой прицепных плугов чернел трактор. Чуть подальше в кустах лежали три железные бочки с горючим и маслом. Недалеко от палатки была установлена большая плита с духовкой, сделанная из листового железа. Возле нее лежали дрова. За дровами высилась укрепленная на двуколке в лежачем положении деревянная бочка с водой. Трава вокруг была помята, исполосована следами тракторных колес и местами запачкана черным.
Когда мы подходили к этой просторно разместившейся точке, внутри фургона раздавалось металлическое звяканье и два голоса, мужской и женский, очень согласно пели в нем знакомую мне русскую песню. Под трактором лежала на спине одетая в черный комбинезон девушка и копалась в металлических внутренностях машины. Из фургона вышел молодой парень в промасленных темно-коричневых лыжных штанах и в застиранной майке, держа в руках какой-то механизм. Продолжая подтягивать женскому голосу, он спустился по лесенке, но, заметив нас, прервал песню и крикнул:
— О! Молодушка наша вернулась! Да еще никак и подсобника нам привела?
В словах его сквозила та же певучесть, и можно было подумать, что он просто не успел еще переключиться с песни на разговор. Но молодушка ответила ему, отбирая у меня корзину:
— Нет. Они в Корнево идут. У нас только заночуют.
Парень сказал:
— Жаль! Нам свободные руки во как пригодились бы! Ну, а ты как прогулялась? Выполнила заданьице наше?
Она ответила:
— А то нет?
Парень вскинул вверх железный механизм и, звякая им, прокричал на всю окрестность;
— Ура! Слыхали, девчата? Завтра ватрушки с клубникой едим!
Молодушка добавила:
— И с малиной тоже.
— Дважды тебе ура, кормилица и поилица наша!
Парень звякнул еще раз над головой железным предметом и опустился на колени перед трактором. Пригнув голову к земле, он спросил у девушки, лежащей на спине:
— Ну что, Маруся, не получается? Подвинься-ка. Давай вместе думать. Я тут кое-что соорудил.
И он тоже полез под трактор. Тем временем женский голос внутри фургона кончил одну песню и запел другую — о молодушке, которая полюбила проезжего раскрасавца, да так полюбила, что потом всю-то ноченьку ей спать было невмочь. А молодушка ушла в палатку. Я осмотрелся. В днище деревянной бочки был вделан медный кран. На кране висел ковшик. Я взял ковшик, нацедил в него немного воды из крана и выпил. Вода была вкусная, но потеплела за день. Оглобли у двуколки были подперты деревянными рогатками, чтобы удерживать бочку в горизонтальном положении. На оглоблях висела лошадиная сбруя. Значит, воду они привозили на лошади. Сама лошадь, стреноженная, паслась в это время внизу, в травянистой лощине. Но на всякий случай для нее тут же была заготовлена копна свежего, пахучего сена, уже изрядно потрепанная.
Из палатки вышла молодушка, успевшая переодеться в короткую, до колен, темную юбку и в ситцевую кофту без рукавов. Она сразу же захлопотала у плиты, ставя на нее кастрюльку с водой и чугунок. Видя, что она берется за дрова, я сказал: «Позвольте мне». Она охотно позволила, и я принялся растапливать плиту. Дрова были заготовлены из разных сортов дерева неведомой мне плотной породы. Дуб я, правда, узнал сразу. Его мой перочинный ножик не взял. Нашлись в этой груде также два березовых полена. Однако я не стал их жечь и даже бересту на них не тронул. Я просто так подержал их в руках, поглаживая ладонью. Милое финское дерево — украшение земли! Конечно, оно же и русское дерево. Оно же немецкое, французское и английское. И случись нам всем собраться под одной березой, кто из нас мог бы доказать, что ему оно роднее, чем другим? Я мог бы доказать. Одно только мое доказательство было бы самым убедительным. Милое финское дерево — и больше никаких!
Я не стал жечь эти родные мне куски березы. Настрогав стружку с других поленьев, более податливых, чем дуб, я растопил плиту, наполняя ее непривычными для меня дровами. Все это были ценные породы, пригодные скорее на то, чтобы делать из них красивые вещи для услады жизни человека, а не на то, чтобы превращать их в золу ради получения от них минутного тепла. Только богатая Россия могла себе позволить подобное расточительство. Я клал тяжелые, просохшие на солнце поленья в железную плиту, выбирая самые невзрачные и корявые из них. Но таких было немного. Преобладали все же поленья ровные, с красивой, приятной гладкостью на срезах и изломах от пилы и топора. Некоторые чурки пришлось тут же расколоть, чтобы они могли пролезть в узкую дверцу плиты. И у меня сердце сжималось от жалости, когда я нарушал топором их плотную благородную цельность. Но видя, что женщину, занятую у плиты, такая жестокость не смущает, я тоже старался показать вид, будто считаю все это в порядке вещей.