нятно, что Шустрик имеет на этот двор побольше прав, нежели любой из нас. Все без исключения любили его странноватой рассеянной любовью, как хорошую погоду или старые удобные туфли. Он никого не выделял, был ровен, приветлив и удивительно, не по-собачьи деликатен и сдержан. Сколько раз, помню, вынося ему сложенные мамой объедки, я удивлялся отличию между поведением Шустрика и других собак, не оставивших в моей памяти даже жалкого клочка шерсти. Он не визжал и не прыгал вокруг кормящего, принимая еду когда равнодушно, когда задумчиво; радовался, если был голоден, улыбался, если был чему-то рад, и всегда благодарил коротким тычком носа в ладонь.
Когда я захотел, чтоб он появился, — он появился. Но не выбежал из-за угла сарая, не вскочил из прохладных зарослей лопуха, где обычно пережидал жару, он появился в моей голове. Нет, неправильно. Моя голова заменила картинку, где его нет, на картинку, где он — вот он; сидит, выкусывает что-то из передней лапы.
— Шустрик! — обрадовался я, тут же забыв, что сам его сделал.
Я вскочил и подбежал к нему, присев перед ним на корточки. Хотел было погладить, но он косанул на меня из-под своих рыжих бровей, напоминавших выпуклые пуговки: обожди, дай я эту фигню вытащу. Тогда я отобрал у него переднюю лапу и выпутал из мокрой шерсти неудобно застрявший репей.
Теперь можно было спокойно его погладить, и я какое-то время гладил его, а он вилял хвостом и изредка настораживал уши, когда проезжала машина или где-то далеко начинали гавкать цепные псы в частных домах. Потом в голове у меня появилось чувство, что надо домой, потому что уже поздно. …Как это «поздно»? Еще до обеда, а никакое не поздно! — удивился я, обижаясь на несправедливость. — Я вышел только что, вот с Шустриком посидел, и все, не гулял еще даже… Но было на самом деле поздно.
Встав, я увидел, как на столике, где днем обычно дымят старики, играя в домино и выпивая водку из запрятанных в карманы мерзавчиков, уже расселись старшаки с гитарой. Небо успело стать сиреневым, со стороны улицы переходя в глубокую черноту, а красное на другом конце уже растворялось, потеряв всю яркость. Это было даже не просто поздно, а «безобразие», и я поспешил домой, думая о том, как не везет собакам — вот у дяди Коли тоже в Куманаевке, когда мы были позапрошлым летом, ощенилась Лада, и они оставили одну Динку. Когда мы приехали, Динка уже подросла, и мы с ней тогда еще играли, а на следующее лето она уже была большая и играть не хотела. А на то лети она уже вовсю ходила на охоту с Ладой, и у нее были уже свои щенки, но там на охоте кто-то случайно подстрелил ее из ружья. Хорошо, что нас тогда уже не было.
До меня как-то враз дошло, что Шустрик, которого я однозначно считал более умным и старшим, уже старик и скоро умрет. Еще я почувствовал, что это все когда-то кончится и для меня, и для папы с мамой… Для папы с мамой быстрее. Они же уже старые, а я еще нет. Это значит, что я-то буду еще живой, когда они умрут! Ну зачем они такие старые… — думал я, глотая набежавшие в горло сопли, но это как-то само собой прошло, и я увидел, как сам сижу старый и совсем не жалею, что умру через несколько дней, потому что смог успеть что-то главное, и оно было как-то связано с тем, что сегодня случилось с моими глазами, когда они стали не такими; и еще я хотел подумать о том, как завтра сделать так же — тогда я хорошо помнил, как это делается, но уже настала наша площадка, и я постучался в дверь. Мама открыла и стала кричать, что я расту безответственный, но глаза у нее были веселые, и папа тоже был веселый, он шлепнул меня голенищем сапога, который чистил на расстеленной в прихожей газетке, и сказал что я расту шпаной и что не видать мне суворовского, если я буду вот так являться на ночь глядя.
Старший заяц
Часто теряете мобильники? И я тоже. В очередной раз обнаружив, что потерял мобилу, я привычно матюкнулся и заглянул в павильон с телефонами. Поглазел на витрины с разнокалиберными трубками: оказалось, что намеченного «следующим» телефона нет — я просто не решил, какую трубу возьму, когда потеряю «эту». Странно, как это я не озаботился. Обычно я всегда заранее четко знал, что именно надо будет приобрести, когда потеряется очередная трубка, станет дровами компьютер или количество пикселов в матрице цифровика окажется вдруг «недостаточным». Теперь этого куска сознания не было; по крайней мере, тогда он не нашелся — ни автоматически, ни вручную.
Стоя перед нагретой лампочками витриной, я бестолково переводил взгляд с трубы на трубу. Не то чтобы я терялся в выборе; и не сказать, чтоб я не понимал, зачем мне все это, не такой уж я и лунатик, чтоб не понимать, зачем работающему человеку мобило. Однако я постоял-постоял, да так и вышел оттуда, ничего не купив: мобила представлялась мне каким-то чужим дополнением, в общем-то как бы и нужным, но именно со мной не сопрягаемым. Неудобства от его отсутствия не предчувствовалось, слегка досадно, да; но совершенно не смертельно.
Я залез в косоглазенькую и сидел, тупо глядя на уля-панную за время моего отсутствия лобовуху, на которую каждый проезжающий мимо выплюхивал примерно один-два стакана темно-серой грязи: встав, я не обратил внимания на чрезвычайно удачно расположенную выбоину, неширокую, но емкую. На мойку сначала, что ли, — тупо подумал я, заводясь, но поехал не мыться и не на работу: отсутствие мобильника сделало дальнейшую суету какой-то необязательной, как будто именно присутствие мобильника делало меня дневным — приличным и обеспокоенным.
Тронувшись и проехав несколько кварталов, я понял, что только что свернул на один из маршрутов, по которым возвращаюсь домой. Щелкнув поворотником, я сбросил газ и прижался левее, намереваясь воткнуться во встречный поток и поехать в офис, однако простоял пару минут, а разрыва все не было. Мир не пускает меня, понял я; вырубил поворот и поехал прямо, сразу ощутив, что попал на резьбу, — мне было правильно сейчас быть дома. Вот, оказывается, почему я и старую трубу потерял, новую не купил, свернул домой и не смог развернуться.
Приехав домой, я нарезал по квартире несколько бесполезных кругов, присаживаясь там, где отродясь не сидел ни я, ни кто-нибудь еще, — в любой квартире есть такие бесполезно-нелепые места. С раздвинутыми шторами, залитая мертвенно-серым светом пасмурного полдня, квартира выглядела как-то очень непривычно; мне было трудновато признать знакомый интерьер без сочных пятен сырно-желтого света и устойчивой темноты по углам. Даже холодильник шуршал на какой-то чужой лад, а из-за окон слышались непривычные звуки, не те, под которые я пью утренний кофе и съедаю ужин.
Пройдя на кухню, добавил коту жрачки, хотя там еще было, закурил, но тут же раздавил сигарету. Покосился на виднеющийся в комнате компьютер, дернулся было встать, но делать за машиной было нечего. Развернув валяющуюся на столе местную газетку, состоявшую из одной рекламы, я признал — да, я совершенно потерялся. Я потерял всего себя, оставив этого себя непонятно где. Вот я сижу на кухне, непонятно зачем. Работы полно, а я сижу дома и вожу взглядом по какой-то бессмыслице, неаккуратно отшлепанной на плохой бумаге, и вдобавок не могу узнать ни одной буквы.
Тут меня как-то не по-здоровому молниеносно сморило: веки отяжелели, голову неумолимо потянуло вниз, и я едва успел положить руки на стол, чтоб не лежать на голом стекле, — и очутился в лесу. Да так резко, что вдохнул на кухне, а выдохнул уже там, и мой выдох поднялся, как пузырек в воде, не желая растворяться в чужом воздухе.
В лесу этом было как-то суматошно, и, пока мои глаза не освоились, я на всякий случай замер, чтоб не угодить куда-нибудь не туда. Когда мельтешение прекратилось и размноженные силуэты перестали размашисто дрожать и слились в предметы, я попятился — прямо под моими ногами шла мелкая, но вполне серьезная битва.
Дрались два кота, обычный серо-полосатый, так называемый «деревенский», и огненно-рыжий, чем-то смахивающий на тех лощеных кастратов, что увлеченно жрут новый сорт корма в рекламных роликах.
Выглядело это весьма непривычно — словно разглядываешь одновременно две картинки, которые ежесекундно меняются местами. На одной из них коты были обычными, а на другой напоминали королев самбы, возглавляющих колонну своей школы на карнавале. Только вот сложные украшения, торчащие из котов, были, на мой взгляд, покрасивее грубых сооружений на браэильянских телках. Мне даже стало страшно за эту красоту — а ну как сломается или помнется, ведь дураки-коты вон как сцепились и катаются в сосновой подстилке, совершенно не обращая внимания на эти сложные переливающиеся штуки. Что самое странное, эти красивые штуковины не были чем-то бесплотным, как голограмма, — они вовсю хлестали по веткам кустов, приминали траву, пружинили, сминались.
Когда я заметил, что эти штуки не кажутся, а есть, я испугался — черт его знает, что будет, если они меня заденут; и сделал еще один шаг назад. Видимо, меня заметили — драка вдруг прекратилась.
Коты неуловимым всплеском порскнули в стороны и беззвучно растворились в душном сосновом мареве, оставив меня одного, посреди этой напряженной, звенящей на грани слышимости тишины. Тишина эта была странной, двухслойной — вверху, в макушках сосен, довольно отчетливо гудел крепкий (северо-восточный, машинально отметил я) ветерок; а вот внизу, среди истекающих духовитой смолой оснований этих гигантских мачт, висела звонкая тишь, застывшая в неустойчивом, хлипком покое. Я никогда не бывал внутри кристаллов, но мне отчего-то кажется, что там тихо именно так — прозрачно и напряженно.
Постояв, я вдруг словно вспомнил о чем-то, повернулся и побрел вверх по каменистому склону, мельком радуясь сочности пятен мха на коричневых прожилистых глыбах, торчащих из желтого от хвои мягкого склона. Когда я поднялся на лысую вершину этого холмика, то сразу заметил крупного зайца, коричневато-палевого, с серой мордой, бесстрашно глядящего на меня из травы. Очень крупный, гораздо крупнее самого большого из виденных мною в наших местах, он сидел — или стоял? неподвижным столбиком, свесив на брюхо передние лапы с крупными черными когтями.