— Не, Энгельс. В Силач этот я не поеду. Хоть че ты мне делай.
— А тебе и не надо никуда ехать! — заржал в голос довольный Энгельс.
Меня накрыло еще сильнее. Видимо, со стороны я выглядел настолько жалко, что мгновенно помрачневший Энгельс с полупрезрительной заботливостью уверил меня в том, что я нахожусь в полной безопасности. Я ничего не мог с собой поделать — сказанное Энгельсом так протрясло меня, что стало наплевать, какое впечатление я произвожу; вцепившись в свою спокойную жизнь, еще не нагруженную И ЭТОЙ проблемой (а я прекрасно чувствовал, что сейчас услышу нечто, жить с чем и ничего не делать будет просто невозможно), я уперся и вытребовал себе «хоть немного» еще спокойной жизни. В молчании мы добрались до Энгельсовой деревни. Он попросил остановиться у его работы, и я тормознул у темной администрации. Энгельс долго жал на звонок и наконец разбудил мента, тут же впустившего нас вовнутрь. Мы переносили Энгель-совы покупки в его кабинет, и я, не дождавшись реакции на свои прощания, спустился к машине.
Получилось так, что всю весну и половину лета у меня не было к нему дороги; впрочем, не особо я и рвался с ним повидаться. Мы несколько раз мельком встречались, и всякий раз мне хотелось поскорее оказаться от него подальше. Я умудрился даже не перекинуться с ним больше чем парой слов, когда мы с ним возили Гимая в Челябинск, где Энгельс что-то там разбирался насчет Гимаевой пенсии. Мы с Гимаем мирно проболтали всю дорогу о рыбалке, о том, стоит ли купить подержанную казанку[24] и сколько она должна стоить, о выделке кружков на продажу и прочих разностях, а Энгельс за всю дорогу слова не вставил, так и сидел, глядя в окошко.
Наконец настала середина лета. Работы стало совсем мало, и я объявил себе отпуск. Жена уболтала «съездить на юг», как это делают «все люди», и пришлось сходить купить билеты в Сочи. Оказалось, что оклемавшийся от кризиса народ опять весьма активно летает, и получалось, что до отлета почти две недели — билеты на пораньше отсутствовали. Я с неделю-полторы никуда не ездил и прохлаждался дома: блаженно пил пиво, которое обычно не пью совсем, повидал всех старых знакомых, не вписывающихся в рабочий ритм жизни, играл в карты и шишбишь, короче — душевно так отдыхал. Подспудно висящее у меня на загривке «Дело Силачских Девок» в отсутствие равнозначных раздражителей внезапно оказалось единственным царапающим установившийся покой фактором, и однажды фактор этот заявил о себе довольно нахальным способом.
Мы с приятелем катали пирамидку не торопясь, с тщательностью убивающих время бездельников. Время было практически утреннее, и кроме нас да скучающего за баром парнишки в заведении никого не было. Промазав, я отошел к столику и отхлебнул пива, наслаждаясь скорее не вкусом, а символической стороной этого дела: вот оно, я пью пиво с самого утра — и хрен-то буду беспокоиться, кто что обо мне скажет или подумает. Катитесь вы все. Нет меня, поняли? В отпуске я, вот так-то…
Я поставил кружку, ударил наглый и, конечно, не получившийся шар и решил сходить отлить. Отойдя от стола, я ощутил, что иду не здесь. Нет, вокруг все то же самое, вот они, зеленые столы под пыльными светильниками, бар, стулья, столики, дверь сортира — но вокруг висел чужой воздух, холодный, сырой и опасный. Подавив первый испуг, я присел на подвернувшуюся банкетку, быстро собрал себя в кучу и признал — таки да, сраный Энгельсов зацеп все же вылез наружу. Ну и ладно. Хорошо, хоть перед отъездом. Хоть валяться на солнышке теперь буду спокойно. Щас вот только разберусь с этой тварью. …Сука, ах ты, сука… — застучало у меня под горлом, я стал очень зол на эту гадину, пролезшую в самое сердце моего мира и посмевшую дергать меня во время отпуска.
Решительно поднявшись с банкетки, я направился в соседний с бильярдной бар, их там два, один на бильярдную сторону, второй работает на посадочную область со столиками. Еще по дороге во вдруг понадобившийся туалет я слышал, как в дальнем баре о жестяную мойку глухо долбится вода: Она была там.
Выглядела она как подсобница, вышедшая из подсо-бочного лабиринта за стойку сполоснуть свою кружку. Но в следующей подсобке есть мойка, я знал это. С электрическим водонагревателем, напротив нержавейкового стола, вечно заставленного пузатыми бокалами и вазочками от мороженого. Я даже мыл в ней руки не так давно. Она не могла никуда деться. И кружку совсем не требуется намывать по пять минут подряд. Да какие пять, больше уже.
Подойдя к высокой стойке, над которой едва виднелась макушка нахалки, я положил локти на липкую прохладную столешню и замер, разглядывая видневшуюся в проборе бледно-розовую кожу. Баба не подымала головы, но мыла свою долбаную кружку уже просто так, для отмазки. Нависнув над ней, я сразу понял, что времени в обрез: по тоненькой нити, связывающей этот нелепый манекен с Горой, может запросто прикатиться Такое, от чего таким, как я, лучше держаться подальше. Тогда мне, кстати, даже в голову не пришло, что за мной вся сила моего озера, находящегося в двух шагах и даже присутствующего здесь — в виде бегущей из крана струйки; мне хотелось «разобраться самому». Ну, я и разобрался, как мог.
Время тормознуло, и между мной и темечком бабы, так и не поднявшей голову, произошел примерно такой бессловесный диалог, занявший около секунды-двух:
— Ну и че? Спалилась, уродка?
— Хе-хе. И хули? Сам соскочил, и радуйся.
— Ты че, сука, только что делала? Ты не охренела тут в атаке, борзота? — «Сказав» это, я сразу же понял, что никаких претензий к самому ее занятию я иметь не могу — оттого, что не имею возможности вышвырнуть ее отсюда или жестко наплющить.
Мои возможности болтаются где-то около отметки «ноль», поэтому я и в самом деле могу только радоваться, избежав участи живого аккумулятора. Еще я понял, но очень смутно, что это не какой-то из ряда вон выходящий случай, что из этого все вокруг и состоит — когда люди прессуют друг друга, образующуюся дельту из незаметно для людей улетающей при этом жизни радостно впитывает огромная армия. Жизнь улетает к мелким дилерам этого рынка — типа хозяек бригад вот таких темечек; растаскивается какими-то неопределенно мелькающими тенями, о которых я ничего не успел понять, кроме того, что они есть; к крупнооптовым уходит прямо через землю, закручиваясь в особо проницаемых местах; вообще, вся жизнь — товар, и товар, очень интенсивно оборачивающийся. И в этом нет никакой трагедии — раз люди не хотят нормально передавать жизнь сверху вниз, как им положено, то этот поток заберут. Очень похоже на «нашу» суету на поверхности: все так же упирается в потоки. На любом искривлении потока кто-нибудь да сидит, врезав краник и регулярно навещая Сейшелы; и эти «реалии» совсем не реалии, а просто отражение более существенных вещей.
— Тебе-то что за печаль. Не лезь. — Темечко сопроводило эти «слова» картинкой события из моей жизни, за возможность переписать которое я отдал бы все. Это было просто, как механическая игрушка: мне показали, что у меня полно дыр, и не с такими дырами тут ходить и качать права. Это как в игре — тебе показывают десятку против твоей восьмерки, и ты можешь хоть усраться, но десятка останется десяткой, которая больше любой восьмерки ровно на два очка.
— Пошла, сука, отсюда, — вызверился я, ощущая смертельную досаду: эта мелкая безмозглая мерзость, являясь сама по себе просто ничем, была одним из лиц огромной силы; а значит — полностью права, и могла плевать мне в морду, абсолютно ничем не рискуя. То, что я начал смотреть на происходящее именно под таким бычьим углом зрения, еще больше бесило меня, но справляться с человеческим в тот момент я не хотел.
Темечко снова омерзительно хихикнуло, выключило воду и победоносно убралось в кисло воняющую какими-то стиральными порошками темноту подсобки.
Я вернулся к столу и продолжил играть, пытаясь как-то сохранить увиденное, упаковать в слова эти расползающиеся клочья ощущений; но тяжелые плоские слова не желали повторять простые, но бесконечно точные изгибы этих стремительно тающих фигурок, и соскальзывали по их скользким бокам, рассыпались на совсем уже бессмысленные буквы, образуя у меня в голове неопрятную дурацкую кучу, совок из которой я только что высыпал тебе за ворот.
Спасибо, Гришковец
Однажды по осени случилось так, что на веранде дома Тахавн одновременно (редкое явление) собрались: сам Тахави, Гимай, я и Энгельс. Не помню, как так вышло, по-моему, мы с Энгельсом приехали один за другим, и тут же пришел Гимай. Кажется, так. Да, точно — я тогда запрудил «юнкерсом» всю более-менее сухую площадку перед воротами Тахави, а потом уже подъехал Энгельс, бороздя своим чудом советского автопрома раскисшую улицу. То, что происходило до появления Гимая, как-то не очень хорошо запечатлелось в моей памяти; но это и неважно, речь не о том. Хорошо я все помню с того момента, когда в сенях раздалось резкое и ворчливое бормотание Гимая, по своему обыкновению матерящего все вокруг — дождь, пенсионного министра Зурабова, лезущего под ноги кота, да хоть столб с лампочкой — мне кажется, Гимаю все равно, кого приласкать «мущинским» словом.
— Э, Бэпке! — с порога заорал Гимай, сбрасывая мокро скрипящие калоши. — Ты че, сам тепер шыт будеш, да? Сшей мне дупленк. И дочк тоже, яры? Баба так походит, бабе не над. Ты же не дорого будеш, э? А то мне денег мало, Зураб-пидарас савсэм зайбал, да?
Я заметил у него в руках черно-белую обложку книжки Гришковца «Рубашка», купленной мною намедни. Она оставалась на пассажирской сидухе, когда я вылезал из машины, — зараза Гимай опять сумел открыть тачку, но меня это не больно-то удивило, Гимай уже давно соревнуется с производителями сигналок, и эти производители, как обычно, позорно курят.[25]
Продолжая что-то бурчать и похохатывать, Гимай бросил книжку на стол и принялся всячески обхлопывать те-фалевский чайник, пытаясь определить: греть или все же так сойдет.