Другой в литературе и культуре. Том I — страница 15 из 68

Человекобожие в «Бесах» – это не просто установка на проведение светской политики. Среди нигилистов Достоевского практически нет людей действительно левых или либеральных убеждений. Ставрогин безразличен к политике и поэтому способен генерировать любые учения, вплоть до ультраконсервативных. Ему ближе сугубо религиозная проблематика, о которой он много спорит с Кирилловым и Шатовым. Верховенский в уже цитированном отрывке говорит, что он «мошенник, а не социалист», и, судя по той программе революционных действий, которую он предлагает, герой склоняется скорее к монархии, чем к республике или революционной диктатуре. Даже Шатов со своими националистическими взглядами и консервативным народничеством принадлежит к той же нигилистической парадигме человекобожия, так как сам не верует в проповедуемого им Бога и поклоняется Ставрогину как сакральной фигуре. Все это вовсе не означает, что в «Бесах» Достоевский критикует не подлинных революционеров, а «псевдореволюционеров» (как считал, например, Ю. Трифонов[110]). Скорее, речь идет о безосновности любых политических позиций: у человека нет должных полномочий, чтобы изменять политический строй, совершенствовать мир или собственную природу, если он опирается только на самого себя. Смысл этого крайнего антимодернизма Достоевского в том, что источник политического суверенитета может быть только трансцендентным.

Поэтому и культ человека нуждается в сакрализации человека. Религиозный характер нигилизма как порождающей модели для любых современных политических доктрин систематически подчеркивается Достоевским. Отсюда вся риторика святости, связанная со Ставрогиным (от этимологии фамилии до характеристики его некоторых поступков, например, Верховенским-младшим и Варварой Петровной[111]). Как заметил Р. Уильямс, Шатов и Кириллов живут на Богоявленской улице, а кирилловский «суицид во спасение – не что иное, как перестановка на кресте»[112]. Перед самоубийством Кириллов уединяется в комнате, оставив Петра Степановича за дверью, что отсылает к «молению о чаше» в Гефсиманском саду.

Эти и другие кощунственные «перевертыши» заставляют задуматься о горизонте исторической семантики романа: нигилизм у Достоевского есть не просто самоутверждение человека и его отказ от Бога и бессмертия души («безосновное самополагание»), как это видится из ХХ века. Автору не представляется возможным «своевольное» действие, оно немедленно «перехватывается» злыми силами и овладевает человеком. Желание такой свободы само по себе не может быть человеческим желанием. В этих координатах отвергнуть Бога уже означает поклониться дьяволу, впасть в одержимость. На это, характеризуя героев романа, указывают и Булгаков, и Бердяев, однако они не замечают, что такой подход обязательно предполагает связь сакрального (в данном случае – негативного сакрального) и любого мирского, в том числе и политического, действия.

В этом контексте любопытна двойственность значения слова «бесы», которое согласно эпиграфу из Евангелия означает не самих одержимых, а тех духов, которые в них вселяются. Но в широком словоупотреблении при обсуждении романа «бесами» именуются не только злые духи, но и люди – их носители[113]. Полагаю, что такой метонимический перенос происходит благодаря позднейшим прочтениям, которые модернизируют смысл романа, в то время как пугающим в нигилизме Достоевскому представляются не столько «своеволие» человека как таковое, сколько его демоническое происхождение.

Собственно, с этой религиозной составляющей нигилизма связан и мотив самозванства в романе: Хромоножка называет Ставрогина Гришкой Отрепьевым, Верховенский во время грядущей Смуты планирует пустить легенду о «скрывающемся цесаревиче». Как писал Н. Д. Тамарченко, здесь Достоевский опирается на пушкинскую интерпретацию Смутного времени и Пугачевского бунта в «Борисе Годунове» и «Капитанской дочке» соответственно, суть которой состоит в обнаружении оборотной стороны самозванства, а именно – неизбежного превращения самозванца в убийцу, разоблачения неправедности, нравственной несостоятельности «своевольной» власти[114].

Однако у Достоевского дело не сводится только к моральной критике самозванства и проблеме признания/непризнания самозванца народом. Согласно логике романа, если власть не от Бога, то она от дьявола. Народное чутье способно отличить одно от другого (в этом роль интуиции Хромоножки). Но не народ в «Бесах» – источник бунта или, напротив, суверенитета. Мотив «катастрофы народных утопических надежд», хорошо известный по Пушкину, а также, как сказали бы сегодня, вопрос о легитимации власти со стороны народа, – лишь один из моментов политической теологии Достоевского.

Следует заметить при этом, что в романе нет указания на какую-либо истинную политическую силу, нет положительной программы, которая была бы альтернативой «своевольной» нигилистической модернизации мира. Однако это не означает у Достоевского невозможность или недопустимость инициативного политического действия. Скорее, здесь можно говорить о своеобразной политической апофатике, которая отнюдь не равна индифферентности или пассивности. Дело в том, что в данной перспективе любая политическая платформа «эпохи нигилизма» ставится под вопрос как акт «своеволия». И даже консервативная концепция власти и общественного развития более не может скрывать парадокс, лежащий в ее основании: необходимо активно бороться за утверждение «естественного порядка вещей», а традицию и «почву» – то и дело изобретать заново.

3

Именно с этим связан мой третий тезис. Думается, такому апофатическому подходу вполне соответствует повествовательная структура романа. Известно, что повествование в «Бесах» ведется от лица хроникера[115]. Это динамическая гибридная фигура, колеблющаяся между миром героев и внеположным ему миром автора. Недооценка гетерогенной природы хроникера приводила некоторых исследователей к мысли о том, что он является «рассказчиком-маской», за которой стоит автор, или о том, что автор и повествователь делят между собой весь массив романного текста (то есть те сцены, которых хроникер не мог наблюдать или даже слышать о них, принадлежат будто бы непосредственно автору).

Эта проблема «рассказчика с чрезвычайными полномочиями» (выражение В. А. Подороги[116]) делает весьма сложным вопрос об авторской позиции в романе. Ее частично выражают хроникер, частично Шатов, частично Степан Трофимович Верховенский в финале, а некоторые биографические детали связывают с личностью автора даже таких персонажей, как Кириллов и Ставрогин. Таким образом, позиция Достоевского как политического публициста вполне может быть представлена как одна или несколько позиций внутри романного мира. Но авторская позиция Достоевского-художника не равна его политической позиции. Как утверждал Р. Жирар, «такое творчество представляет собой одновременно средство познания и инструмент исследования; следовательно, оно всегда вне самого творца; оно переживает его ум и его веру»[117].

Хроникер как автор созданного повествования не противопоставлен изображаемому миру, как Достоевский не противопоставлен той исторической реальности, о которой он рассуждает, создавая роман. Он не выносит приговора тем или иным идеологиям, его идеология – одна из многих (идеи, высказанные Шатовым, во многом близки тем идеям, которые Достоевский развивает в «Дневнике писателя» начиная с 1873 года). Актуальный политический смысл романа (а отчасти всех тех «пророчеств» и «предупреждений», которые в нем можно обнаружить) состоит не в констатации того, что в обществе есть «бесы»-нигилисты, то есть люди с опасными убеждениями, а в том, что нигилизм есть глобальная характеристика современной культуры (как западной, так и российской)[118]. И дело не в том, хороша или дурна та или иная политическая или гражданская позиция, а в том, что сама «своевольная» инициатива по трансформации миропорядка ведет к «бесовщине» или продиктована ею. Поэтому взгляды, высказанные автором вне романа, также не застрахованы от того, чтобы быть заподозренными в нигилизме. Это подтверждается знаменитой фразой из «Записной тетради 1880–1881 гг.», озаглавленной «Все нигилисты»:

Нигилизм явился у нас потому, что мы все нигилисты. Нас только испугала новая, оригинальная форма его проявления. (Все до единого Федоры Павловичи.) ‹…› Комический был переполох и заботы мудрецов наших отыскать: откуда взялись нигилисты? (Да они ниоткуда и не взялись, а всё были с нами, в нас и при нас (Бесы).)[119]

В свете изложенного представляется, что «Бесы» на уровне своей формы выражают консервативный сценарий общественного развития во всей его двойственности и парадоксальности, чему особенно способствует такая художественная инновация, как полифония, описанная М. М. Бахтиным.

«Сталин» как Другой: Биографический проект Анри Барбюса[120]

Н. В. Семёнова

Мы мировой идем дорогой

И светоч яркий видим мы…

Барбюса «Сталин», – вот та книга,

Что раскрывает новый мир!

Г. Табидзе. Анри Барбюс на конгрессе

(Пер. с грузинского Б. Серебряков)

Другой автор, другая биография, другой герой

В 1936 году в СССР массовым тиражом вышла официальная биография Сталина