[454] Поэтому лесной край определяет жизнь и формирует душу зырянского народа: «Лесная дичь сидит в нем целиком, не выветрилась и только прикрыта купеческим нарядом, спрятана в кое-каких русских домовитых обычаях»[455], и это несмотря на то, что, по мнению автора, зыряне вполне обрусели и скоро окончательно сольются с русскими. Заданный Максимовым концепт «лесной души» («души-дичи») зырян впоследствии будет регулярно встречаться у других писателей. Обратим внимание и на великорусский дискурс автора: в «русских лесах» живут тунгусы, якуты, вогулы, зыряне, вотяки, черемисы, чуваши, мордва, а на севере и северо-востоке – корелы, чухна, эсты, литвины и латыши. Двусмысленно звучит и заглавие: в каком смысле употреблено слово «край»? Оказывается, не в значении «место». Одна из книжек снабжена эпиграфом: «Край крещеного света; дальше небо досками заколочено и колокольчик не звенит. (Туземная поговорка)»[456]. Парадокс состоит в том, что «край света» оказывается у Максимова везде, на всем пространстве России: и на севере, и на юге, и на востоке, и на западе, и в самом центре – в «русских лесах», заполненных все теми же «инородцами».
А вот как тема зырян появляется в книге Ф. А. Арсеньева «Охотничьи рассказы», которая впервые панорамно знакомит русского читателя с зырянским краем и народом, его образом жизни, обычаями, легендами: «Ведь в зырь, батюшка, едем, так-таки в самую зырь… чай, совсем особливый народ эти Зыряне?» – спрашивает сопровождающий рассказчика Абрам у ямщика[457]. «В зырянскую сторону, в Усть-Сысольск, в этот глухой отдаленный городок, где нет проезжающих, а есть только приезжающие, тянулся на этом возке со своей Руси на службу ваш покорный слуга» (с. 125), – комментирует далее цель своего путешествия автор-рассказчик. Интересно, что и после Арсеньева довольно долго сохранялся тот же принцип представления зырян – как нового для читателя народа. В книге А. В. Круглова «Лесные люди» читаем: «Зырянский край – terra incognita не только для тех, кто вовсе не изучал географии. „Зыряне… зырянский край… что это такое? Вы шутите: я никогда не слыхала про таких людей!“ – воскликнула знакомая мне дама, обладательница институтского диплома. Одно лицо напр<имер> смешало зырян с остяками, а другое серьезно доказывало, что зыряне – те же самоеды, только уже не кочевые, а переселившиеся несколько южнее. Мне приходилось даже слышать мнение, что зыряне – это „обрусевшие татары, потомки сибирских, изгнанных Ермаком“»[458].
Литературная традиция, в которую вписывается повествование Ф. А. Арсеньева, разнообразна: с одной стороны, многочисленные травелоги и служебно-путевые записки (от путешествий XVIII века до произведений И. С. Тургенева, Н. Щедрина, А. П. Чехова и др.); с другой – рассказчик сообщает, что надеется найти на новом месте «широкое поприще для охотничьей деятельности», тем самым вводится контекст охотничьей литературы (И. С. Тургенев, Е. Э. Дриянский, С. Т. Аксаков и др.). Судя по началу произведения и позиции автора, Арсеньеву близка линия «Губернских очерков» Салтыкова-Щедрина (приезд рассказчика в глухую провинцию по делам службы), но далее побеждает тургеневско-аксаковская традиция – вольное охотничье-рыболовное путешествие. Сталкиваются служба и досуг, дело и удовольствие, при этом последнее одерживает верх (о своей службе Арсеньев, сначала учительствовавший в Усть-Сысольске, потом служивший в Вологде и снова в Усть-Сысольске, ничего не рассказывает). Нарратив движется традиционно для русской классической литературы: рассказчик приближается к границе цивилизации, культуры и чего-то совсем иного, неизвестного, даже пугающего, а затем – самобытного и интересного, поражающего оригинальной свежестью и первозданностью жизни. Впрочем, близки к этому и первоначальные ожидания рассказчика: «…представлял себе эту сказочную страну покрытою непроходимо-громадными лесами, в которых на просторе водятся рябчик и глухарь, плодится в лесной чаще росомаха и невозмутимо покойно живет косматый медведь» (с. 126). Зырянская сторона открывается перед охотниками во всей красоте и силе не сразу. «…Не громадностью непроходимых лесов, а совершенным их отсутствием» поражает его Вологодская губерния – «те же поля, как и в средней полосе России, те же села и деревни… тот же облик русской серенькой, незатейливой природы» (с. 136). Леса же исчезают «в туманной дали под горизонтом» и не торопятся предстать «барскому» взору. На станции Межадор – разделительном пункте зырян от русских (поистине «говорящее» имя) – разочарование переживает даже Абрам: «Такие же! – говорит он с досадой, увидев крестьян. Лишь язык зырян разрешает его недоумения: – Какой, право, диковинный язык! Все слова на одну колодку смахивают» (с. 138)[459]. А уже через три дня Абрам, собрав сведения о здешних лесах и реках, отправляется с зырянами на лесованье: «Надо же научиться здешним охотничьим порядкам» (с. 141).
Так начинает складываться образ зырян, закрепившийся в последующей литературной традиции: в первую очередь это – охотники и рыболовы, «лесные люди». Так будут о них писать все авторы: и сам Арсеньев, и К. Попов, и А. Круглов, и Н. Александров. В своих этнографических очерках К. Попов сообщал, что слово «зыряне» – русское. Произошло оно «от укоризненного прозвища, данного русскими части того народа, который в древности известен был под названием „перми“»[460]. «Зырей» в Вологодской губернии называют человека, много выпивающего, а настоящее имя народа – коми морт (один человек) или коми войтыр (народ). Как поясняет К. Попов, что значит «коми», неизвестно (хотя некоторые авторы вели происхождение слова от названия реки Кама). «„Коми-морт“ соответствует нашему „русский человек“, а коми-войтыр – „северные русские“» (от «вой» – ночь и «тыр» – полон, полный)[461]. Заметим, что «русские» у Попова непроизвольно становятся метонимией существительного «люди». Арсеньев в более ранней, чем «Охотничьи рассказы», книжке о зырянах дал иное толкование имени «зыряне» – «теснить, вытеснять, вторгаться, заступать место другого», а «коми-войтыр» он переводит как «пермский народ, обитающий в холодном климате, наполняющий северный край»[462]. «Северные люди» – так будет называть свой народ и К. Ф. Жаков. Такова первая и центральная мифологема, идентифицирующая народ коми.
Образ народа в книге Арсеньева раскрывается постепенно – главным образом через совместные занятия рассказчика и местных жителей охотничьим промыслом. Он комментирует разные средства и способы охоты зырян: так, одним из знаковых для этого народа средств охоты являются «зырянские петли». Он подробно рассказывает об охотничьей избушке, пывзане – она же баня. Рассказчик узнает, как зыряне рыбачат, как охотятся зимой, вводит много слов из их языка. Иная жизнь, иной народ познаются рассказчиком не только через общий интерес – охоту, но и через общие культурные корни. Первая зырянская притча напоминает русские народные сказки о глупом мужике, которого не грех обмануть (даже дятлу). Мужик везде мужик – такой вывод можно сделать. А когда рассказчик указывает на неаккуратность и бестолковость зырян в быту («Вот ведь лесная сторона здесь считается, строевого леса не оберешься, а банишки сделать лень, овинишки сколочены на скорую руку и кое-как теньзят, да и жилые-то избы построены так, что смех в люди сказать. Тунеядливый народец эти зыряне, нерачив больно, аккуратности в жизни никакой нет и окромя того, что бестолков…», с. 214), сходство становится очевидней: образ зырянина очень напоминает образ сказочного Ивана-дурака.
Однако главное, что наполняет смыслом странствия охотников в книге Арсеньева, что возвышает и его душу, и души спутников, – это, конечно, природа. Жизнь народа, обитающего в глухом краю, отрезанном лесами и реками от всего мира, бедна и кажется однообразной – одни «пустыни» кругом. Природа гармонизирует и одухотворяет эту жизнь, придает ей целостность и поэтичность. Здесь Арсеньев выступает достойным учеником Тургенева: природа для него не фон, не «мастерская», а главное действующее лицо. Арсеньев описывает природу и как поэт, и как охотник, не пропускает тончайших подробностей смены пейзажа, изменения окружающего мира во времени. Однако пейзаж и ландшафт интересуют его и сами по себе. Часто он становится настоящим поэтом-лириком, когда описывает, например, отлет птиц осенней ночью:
Но диво-дивное творилось в воздухе. Волны неисчислимых звуков неслись на землю, будто шли над головою невидимые дороги, по которым путешествовали с неимоверной быстротой несметные полки воздушных странников. Говор гусей, свист и звон крыльев несущихся стай уток, заунывное курлыканье журавлей, разнородный писк куликов мешались с пронзительными переливами трубного лебединого голоса.
В невольном изумлении стоял я перед этим дивным явлением птичьего отлета. Никогда не случалось мне быть его свидетелем. Я вперил глаза вверх, но, за темнотою ночи, ничего не мог разглядеть. Между тем звуки раздавались все громче и громче; все плыли и плыли стаи, все гуще становилось их в воздухе, так что чувствовалось веяние звенящих от быстрого полета крыльев, как будто над головою вились и парили духи (с. 244–245).
Ф. А. Арсеньев рисует разные «лица» природного мира, в который он входит органично, словно всегда жил в этих местах[463]. Мира человеческого в книге намного меньше, чем природного. Тем не менее он есть. Вот наступает сентябрь, неприглядна осенняя деревня – русская и зырянская. И пейзаж, рисуемый Арсеньевым, начинает звучать пушкинскими и тургеневскими интонациями: