Помимо дебатов о будущем устройстве России и целях текущей войны, лагерные сообщества пытались сформировать революционную идентичность с помощью переорганизации плеяды исторических героев и создания новых праздников. В газете «Сквозняк» была помещена развернутая статья о восстании декабристов, которое было представлено одной из вех на пути русского народа к свободе: «Из вековой эпохи, заполненной мучительной неравной борьбой за свободу, поднимаются величавые образы сраженных героев — страдальцев и мучеников… Новой России близки и родны эти образы. Память о них она хранит с благоговением. Дни, отмеченные яркостью этих стремлений, она чтит как великий праздник»[1160]. В некоторых лагерях в курс лекций были включены беседы о революции 1905 г.
Революция привнесла новую риторику в лагерные ритуалы. В день поминовения усопших на кладбище Нюрнберга к проповедям и песнопениям добавились речи политического содержания. Оратор взывал к захороненным товарищам: «Прошлой осенью существовала еще царская Россия. Одно лишь слово „царская“ заставляет нас морщиться, как это бывает, когда переживаешь ужасный кошмар, который душил во сне. Сегодня уже нет царской России! Рухнуло источенное червями постылое царское здание под тяжестью переполнившейся чаши народного гнева. Постыдно забились в углы темные силы при виде рождающейся свободы, подобно ночным теням, разбивающимся при первых лучах утреннего солнышка»[1161].
К этому времени в России образ военнопленных претерпел существенную трансформацию[1162]. Опасаясь возвращения в страну значительного контингента исстрадавшихся и озлобленных солдат и офицеров, пропаганда легитимировала новую власть через ее противопоставление старому режиму: «Кончится эта страшная война, вернется наш военнопленный домой в обновленную переустроенную Россию… Он увидит, что на России новой не лежит греха России старой, бесславно сгинувшей. Но еще нежнее полюбит Россию новую и за то малое, что она смогла сделать для военнопленных»[1163]. В сложившийся образ нечеловеческих мучений пленных в лагерях была внесена существенная корректировка: страдания не были бесцельными, так как это были жертвы во имя родины. «Нас несколько лет не только называли свиньями, но и относились, как к свиньям… Нас держали в беспрестанном страхе, не давая ни минуты быть спокойным за свою жизнь, каждый, кто приближался к нам, оплевывал и высмеивал нашу родину для того, чтобы еще беспросветнее давило на нас ярмо плена — добивались этого голодом, побоями, страхом и унижениями»[1164]. Важным интерпретационным кодом стало распространенное к этому времени в общественной дискуссии обвинение прежней власти: «Чтобы наглядно себе представить атмосферу германского плена, вспомните наш старый полицейский режим»; «в прошлом у него — темная жизнь раба и застарелое наследственное недовольство… он просто темный обездоленный человек, которого тащат то в участок, то на арену мировой борьбы»[1165]. Таким образом, военнопленные пытались преодолеть сегрегацию маргинальной группы, вписывая себя в общий для всего русского общества опыт.
По утверждениям немецких ведомств, регулярно отслеживавших настроения в лагерях, солдаты либо оставались равнодушными к известиям о смене власти в России, либо, как и с началом Февральской революции, воспряли духом в надежде на мир. Задержка отправки по инициативе немецкой стороны вопреки сообщениям о заключении мира вызвала у массы рядовых пленных протестную реакцию. Повсеместно раздавались требования повышения оплаты и разрешения общаться с работающими в соседних командах. Немецкие органы зарегистрировали резкий взлет количества побегов, угроз в адрес охраны и работодателей, а также оказание физического сопротивления[1166].
В офицерской среде Октябрьская революция была воспринята в целом негативно. Немецкая сторона свидетельствовала, что «после падения Керенского офицеры не могли сдержать эмоции», а в адрес большевистского правительства звучало ругательство «сволочи». Среди старшего офицерства разговоры о новых властителях приобретали антисемитскую окраску, многие требовали введения в Россию войск Антанты или Германии для наведения порядка[1167]. Постфактум они признали ошибкой отказ Керенского заключать сепаратный мир, убедившись, что «Россия не в состоянии вести войну и должна разобраться с внутренними проблемами»[1168]. Один из офицеров, для которого вторая революция свершилась «не так, как [он — О.Н.] надеялся», советовал комендатуре не отделять русских солдат в лагерях от французов, «которые сумели бы и объяснить ошибки и недостатки большевистского государства. Тогда бы пленные возвратились в Россию и повлияли бы на местное население»[1169].
После поступления в лагеря официальных известий об условиях Брестского мира даже те немногие, кто симпатизировал большевикам, превратились в их яростных противников: «Мирный договор с Россией нас больно удивил. К потере многих провинций мы были готовы, но передача Батуми и других областей Турции для нас явилась ударом грома»[1170]. Тяжесть окончательного поражения и осознание невозможности возвращения к прежнему статусу в послевоенной России ввергли многих офицеров в апатию: «большинство…перестало заниматься излюбленным до сих пор хобби — изучением языков, выпиливанием по дереву и собиранием марок»[1171]. Все чаще они говорили о своей усталости от войны: многие кадровые военные заявляли о своем намерении оставить службу, а в случае продолжения «беспорядков» — остаться в Германии и заниматься научной или культурной деятельностью[1172]. Часть из них действительно подали заявки на получение гражданства в Германии, пытаясь таким образом выиграть время и переждать хаос на родине[1173].
Известия о судьбе офицеров старой армии при большевистском режиме подтолкнули многих к отказу от возвращения в Советскую Россию. Часть офицеров заявили о своем желании вступить во французскую, но чаще в родственные по «языку, строению и обычаям» славянские армии[1174]. В декабре 1917 г. в адрес Баварского военного министерства поступило прошение генерала ГС. Аксенова остаться в Германии после освобождения из плена. Генерал отмечал, что политические изменения в России произвели на него негативное впечатление. Он опасался, что на родине на него могли донести за ярко выраженные монархические настроения, поэтому возвращаться туда он не хотел ни при каких условиях[1175]. И хотя сам Аксенов все же оказался в России в качестве одного из командиров антибольшевистского Северного фронта[1176], очевидно, что намерение остаться вне военных действий осуществили многие бывшие военнопленные офицеры[1177]. Русские и балтийские немцы, планировавшие после освобождения из плена поселиться на территории отошедших от России государств, направляли в адрес ПВМ и немецкой администрации в Курляндии прошения помочь переправить родственников из большевистского Петрограда за границу[1178]. Принявшие решение о возвращении в Россию испрашивали у немецких органов разрешение на замену униформы гражданской одеждой в желании скрыть свой офицерский статус[1179].
Начавшийся еще в лагерях процесс обсуждения переживаний плена и политических событий в России, а также выработка приемлемых в изменившейся ситуации образцов толкования были продолжены после возвращения основной массы пленных на родину. В период, пока большевистское правительство допускало деятельность негосударственных организаций, репатрианты активно поддерживали существование «социальных сетей» и пытались отстаивать интересы своей группы в рамках различных союзов. Наступление власти на общественные организации и монополизация ею процесса перехода индивидуальных переживаний в коллективную память определили подстройку трактующих конструкций маргинальной группы к навязанным сверху шаблонам толкования.
IV.5. «русский народ закончил этой войне все классы и семинары»[1180]: плен как процесс обучения
В ходе развития немецкой системы военного плена по инициативе комендатур, а также при поддержке представителей самоуправления практически во всех лагерях возникли школы, в рамках которых значительная часть солдат приобщалась к грамоте, а для имевших начальное образование были устроены уроки математики, агрономии и немецкого языка, а также лекции и литературные чтения[1181]. Согласно отчетам представителей самоуправления, посещаемость занятий была достаточно высокой, а через некоторое время большинство учащихся «могли читать письма из дома и писать их»[1182]. Масштабы просветительской деятельности в агитационных лагерях отражают данные по лагерю Раштатт, где различные курсы посещали 2 500 человек