«Другой военный опыт»: российские военнопленные Первой мировой войны в Германии (1914-1922) — страница 6 из 77

[84]. Помимо исключения означенных семей из раздаточных ведомостей, командиры частей и местные власти были обязаны как можно шире оповещать сослуживцев виновного и гражданское население[85]. В случае, если выяснялись новые обстоятельства, указывающие на ошибочность первоначальных выводов, право семейства на получение пособия подлежало восстановлению.

Стигма потенциальных предателей, распространенная во внутриармейской дискуссии на большинство пленных, создавала значительные препятствия для реализации ими гражданских прав. Многие чиновники предлагали время плена вносить в послужной список как бытность вне службы; гражданским семьям, а также престарелым родителям пленных, которые не могли документально подтвердить факт иждивенчества, отказывалось в получении пособия[86]. Пенсионным отделом ГШ вопрос о выдаче жалования за время нахождения в плену также решался без учета действительной ситуации, когда военнопленные практически во всех странах насильно привлекались к работам, имеющим прямое или косвенное отношение к военным действиям (например, рытье окопов, строительство дорог в оккупированных областях, изготовление снарядов и т. п.). В России не были внесены поправки в соответствующие нормативные документы, поэтому большая часть военнопленных, задействованных в немецкой системе принудительного труда, заочно лишалась права на получение жалования. Та же небольшая группа, которая не привлекалась к военному производству, могла пользоваться государственным обеспечением. Несмотря на опасения гражданских чиновников, что подобное следование букве закона может разразиться беспорядками после войны, и предложение выдать жалование всем для «сохранения спокойствия в стране», командование настаивало на расширении списка и исключении из получения пособия не только всех работавших на военных предприятиях, но и добровольно сдавшихся, а также уличенных в плену в «деяниях, приносящих вред родине»[87]. Точно так же власти игнорировали все попытки общественных организаций упростить порядок засвидетельствования доверенностей для получения семьями жалования и пайка, что «крайне тягостно отражается на интересах тех военнопленных…, которые теперь не могут принять никаких мер к ограждению гражданских прав»[88].

Подозрения в измене приводили к ужесточению цензуры почтовых отправлений военнопленных. Тщательной проверке подлежал не только текст писем, но и содержание посылок, так как предполагалась возможность передачи в них секретных сведений. Письма, составленные на молдавском, татарском и других языках, проходили дополнительную перлюстрацию в специальных ведомствах[89]. Все это вызывало значительные задержки оправлений, которые для военнопленных являлись вопросами физического и морального выживания. Несмотря на уверения цензоров, что письма из лагерей «в полном смысле слова однообразные и не представляют по своему содержанию интереса»[90], нормативы перлюстрации не смягчались. Нередко излишнее рвение местных чиновников в выполнении распоряжений центра приводило к возникновению дополнительных барьеров между военнопленными и родиной. Так, военный цензор г. Троицка вымарывал в письмах сообщения об убитых родственниках и знакомых, хотя цензуре подлежали лишь сведения, указывающие на общую потерю в войсках[91].

Военное командование пыталось установить наблюдение и контроль над поведением пленных в лагерях, чтобы собрать сведения для организации суда после их возвращения. Наряду с выдачей военных секретов особо рьяно фиксировались сведения о предательском поведении евреев и высказываниях политического характера, так как близость лагерей к находившимся в Швейцарии политическим эмигрантам вызывала у властей подозрения в революционном настрое пленных и их возможном участии в организации восстания в России после войны[92].

Пристальное внимание высших военных органов привлекали пленные, которым удалось бежать из лагерей противника и перейти линию фронта. Активное участие в их судьбе объяснялось противоположными мотивами: с одной стороны, они рассматривались как носители сведений о враге и настроениях миллионной массы пленных, а также в качестве возможного средства внутренней пропаганды; с другой — воспринимались как потенциальные германские агенты. Эта двойственность определила неоднозначную систему мероприятий по отношению к данной категории. Положение о солдатах, бежавших из плена, предполагало предварительную проверку причин сдачи путем опроса самого бежавшего и командира его части. Только после формального снятия подозрений в измене вернувшемуся могло быть выплачено жалование и единовременное пособие в размере 25 рублей. Многие награждались за побег Георгиевским крестом и представлялись общественности как образец геройского поведения, которому должны следовать все солдаты и офицеры, попавшие в плен.

Бежавшие использовались военным командованием в качестве источника оперативной информации о местонахождении военных объектов, причем в случае предоставления ценных сведений им полагалось денежное вознаграждение[93]. Наибольшую часть опросных листов занимали вопросы об экономическом состоянии вражеских стран, человеческих ресурсах и настроениях мирных жителей. На основе полученных данных, подтверждавших материальные лишения и моральный упадок населения Центральных держав, составлялись памятки для внутреннего пользования и пропагандистские публикации в прессе, убеждавшие общественность в неотвратимости скорой победы. Кроме того, сообщавшаяся бывшими пленными информация использовалась при создании листовок на немецком языке, нацеленных на деморализацию армии противника сообщениями об «истинном» бедственном положении тыла. Часть показаний, которая в негативном ключе описывала судьбу русских пленных в германских лагерях, включалась в распространяемые в войсках воззвания, предупреждавшие от сдачи в плен[94].

Особое место в опросных листах занимала информация о попытках неприятеля «склонить наших пленных евреев, малороссов, магометан к измене России». Бежавшие из лагерей, где по сведениям властей велась усиленная национальная пропаганда, задерживались; несколько месяцев за ними велось наблюдение, и только при отсутствии доказательств признавалось возможным их отправление в запасные части[95].

Несмотря на официальное поощрение совершивших побег, каждый вернувшийся из плена солдат или офицер вызывал у представителей высших армейских органов подозрение в причастности к шпионажу, причем не последнюю роль в закреплении данного стереотипа сыграл скандал вокруг военного министра В.А. Сухомлинова[96]. Представители ГУ ГШ были убеждены, что «побег в принципе невозможен». Соответственно, бежать пленные могли только при помощи самих немцев, направляющих их в Россию для сбора стратегической информации. Предполагаемая схема подобного рода шпионской деятельности подразумевала в дальнейшем повторный уход в плен для передачи сведений врагу. Нередко катализатором шпиономании становились сестры милосердия, посещавшие лагеря военнопленных с гуманитарной миссией Красного Креста. Так, сестра А. Романова в феврале 1916 г. сообщила, что в ближайшем будущем австрийские власти предоставят возможность побега тридцати русским пленным, которые после возвращения в Россию должны уничтожать железные дороги и заводы. На основе этого предупреждения ГУ ГШ по прямому проводу передало всем частям секретное сообщение, призывающее относиться в будущем с вниманием и осторожностью ко всем беглецам[97]. Было признано необходимым опрашивать все категории лиц, прибывающих из-за границы, включая не только бежавших из плена, но и подлежавших обмену инвалидов, врачей и священников. Одновременно между командующими армий и ГУ ГШ велась интенсивная переписка о необходимости отправлять всех вернувшихся из германского плена на Кавказский фронт под благовидным предлогом спасения их от репрессий в случае возможного повторного попадания к врагу. В итоге было принято решение направлять бежавших в надзорные команды за неприятельскими военнопленными[98].

При возникновении вопроса о возможном индивидуальном обмене представителей высшего офицерства во внутриармейской дискуссии первоначально возобладала точка зрения, что «нужно обменивать субъективно только тех, кто представляет для нас интерес», поэтому после личных обращений из лагерей в часть из ГШ направлялся запрос: «представляется ли обмен необходимым для штаба или же названный штаб заинтересован в судьбе упомянутого генерала в такой же степени, как и всеми прочими чинами нашей армии, томящимися в плену во вражеских странах». В общем же на позицию по вопросам личного обмена повлиял простой арифметический расчет: «пленных германских генералов у нас вовсе нет, почему пришлось бы освободить двух или трех штабных офицеров, каковых у нас всего 15 человек». Иначе мог быть решен вопрос об обмене пленных, содержащихся в австрийских лагерях, ведь «…при условии нахождения у нас гораздо большего числа пленных офицеров австрийцев, чем наших в Австрии, личный обмен для нас выгоден». Однако и в этом случае подавляющее большинство представителей командования, ссылаясь на «высочайшее указание о нежелательности личных обменов военнопленными с Германией», определило предполагаемые переговоры по вопросу обмена как «унижение перед немцами… и раздачу авансов», о чем «не могло быть и разговора»