Она молча смотрит на меня. И я тоже говорить перестала.
— Стефанек написал, что ребеночек мертвым родился. Письмо это в сумке у меня лежит.
Я показать его прошу. А в это время телефонный звонок раздается. Это Казик звонит. Говорю ему, что гость у меня. Очки на нос и за письмо Стефанка.
Разговор потом никак не клеился. Она: что же вы, разве не знали, как же так? Знала, не знала, может, не хотела знать. В голове у меня шуметь стало. Даже угостить ее не смогла. Вижу только в окне, как сестра Янки калитку за собой закрывает и в своей черной шляпе по улице уходит, не оглядываясь. Хочу повернуться, назад вдруг потянуло, а за мной что-то красное и мягкое. Не почувствовала падения. Казик меня на полу нашел, вызвал „скорую“, за три минуты приехали. Говорит, что ему голос мой по телефону странным показался, он места себе найти не мог. Ну, в машину и приехал.
— Я же им говорил, что обман тебя быстрее, чем правда, убьет. Но Стефанек говорит моей: нужно человека постепенно подготовить. Вот и случилось.
— Спасибо тебе, Казик. Ты всегда больше других меня понимал.
Как все в жизни складывается. Сначала сама с больными сидела, теперь со мной сидит медсестра. Стефанек выкладывается. Шестьдесят долларов в день платит. Училась заново ходить. Два физиотерапевта помогали. Один поляк с последней эмиграции. Не знает еще, останется ли тут. Жена и ребенок у него в Польше. Тащить их сюда, так вроде и не на что. Я понимающе головой киваю.
— Я тоже знаю, что такое карточки, была не старше вас, даже моложе.
Уже ходить стала, но ног от пола не отрываю. Стефанек говорит, как японка, остается веер купить.
Роберт приехал. Сын на работу, а мы с ним целый день вместе. В „тысячу“ его играть научила, карты еще из Полыни привезла. Знаешь, говорю, сон у меня навязчивый. Бегу я изо всех сил, аж задыхаюсь. Шаги свои слышу. Все быстрее и быстрее. И не знаю, куда несусь. Это меня больше всего мучает, куда я так бегу, что мой сон значит?
— Роберт, а ты счастлив?
— А что такое счастье, мама? — Так он меня всегда называет.
— Согласие в мыслях и поступках, — отвечаю я, не задумываясь.
— А в том сне мысли-то за поступками поспевают?
Я в молчании головой качаю. Ответ сам и нашелся.
Последний вечер мы втроем провели. Они что-то рассказывают, смеются. А я на сына своего смотрю. Со стороны кажется, он спокойный и счастливый человек. И только я одна знаю. Не хотел он Янку и сынка этого, а когда потерял их, дыру в нем вырвало такую, что ничем ее не засыпать. Теперь один останется. Я ухожу. Никого другого близко не подпустит. Весь в меня.
Казик хоть на пять минут, да забегает. Медсестра в магазин ушла, я ему и говорю:
— Дай сигаретку.
Испугался сначала, а потом пачку протягивает. Вкус знакомый вдыхаю. В голове закружилось, погасить нужно. Погасила, но тот привкус жизни нормальной во мне остался. Казик все понял, и я ему благодарна за это.
— Знаешь, Казик, я от тебя только хорошее узнала. Прости меня, что иногда…
— Ты для меня красота жизни, Ванда.
— Да ну тебя, я старая женщина, и только.
— Морщинки, разве это важно. Глаза те же самые.
Я головой качаю, и такая грусть во мне, что все прошло и так быстро.
— Знаешь, моя рекламу мне делает, жеребца из меня изображает. Что-то с ней не в порядке. Помог девушке с машиной, сразу вывод — любовница. Для меня только ты одна была и осталась. С первой минуты, как только увидел.
— Да что ты, Казик, все неважно. Я ведь к своим ухожу, поэтому счастлива. Может, и лишнее скажу, только я уже с ними. С Яной, с ребеночком, к Галине возвращаюсь. Стефана ждать буду, наверное, он меня одним прыжком догонит.
Ну и испугала я его. Виду вроде не показывает, но руки затряслись, когда сигарету брал.
— Знаешь, мне бы так хотелось сорвать фрукт какой-нибудь или овощ. Меня это преследует. Но когда помидоры за домом созреют, я далеко уже буду.
— Ты поправляешься.
Я снова головой качаю:
— Я в другую сторону иду.
Тут как раз медсестра со скандалом, что дыму полно. Окно открывает и Казика из комнаты выпроваживает, как будто меня тут уже нет. Около кровати ходит, одеяло подтыкает. Робот просто, а не человек. Я такой не была, в каждом больном личность видела. Может, поэтому меня любили и всегда именно меня приглашали. Теперь встаю, похожу по дому, посмотрю в окно. Скучно, как никогда. Наверное, я не умею ладить сама с собой. Когда-то любила в себя углубиться, покопаться. Высматриваю Стефанка или Казика. С ними мне хорошо. Сестра Галины славная женщина, только нервная. Ток от нее идет. Посидит минут пять, а я уже от нее устала. Но как ей сказать, одна она, без сестры, без матери. И только все на Казика катит. В кармане у него резинку от дамских трусов нашла.
Откуда ты знаешь, может, вообще не от трусов?
— Знаю.
И пальцы свои то выпрямит, то сожмет.
— Оставь ты его в покое и сама уймись, — говорю я ей, как ребенку. — Перестань себя доводить, легче станет.
— Я хочу знать, с кем он живет.
— Слишком поздно ты стала этим интересоваться.
— Потерять его боялась, а теперь… старуха. Без детей, без любви мужа. К чужой постели его тянет.
— А разве дело в постели, это всегда дополнение к жизни. Если хорошее — больше счастья, если плохое — меньше. Вот и все. Он хочет к тебе вечером вернуться, день тебе свой рассказать. Выслушай его, как мудрая женщина.
Теперь и она плачет.
Пишу о других, будто о себе забыла. Знаю почему. Боюсь направить на себя свет, чтобы плохого чего не увидеть. А то какой же след после себя оставлю. Страдать — это как бы уничтожать, а человек должен что-нибудь создать, хоть самую малость. Семью, например. А ты, Стефан, один, я — тоже, один сын с водкой на „ты“, другой сирота.
Пять лет мне было, когда плакала я у дороги, что птицы улетают. Отец на корточки рядом присел и личико мое огрубелой рукой своей вытер.
— Вернутся они, — говорит. — Они всегда возвращаются“.
Вынул из бара бутылку, налил рюмку. Бутылку в бар назад не спрятал, рядом с ножкой кресла поставил.
Это твое писание, Ванда. Бросила ты в меня хлебом, твердым, как камень. Написала, что того, чего я с тобой вместе не видел, как бы и не было вовсе. Если бы я смог так. Стереть все, что было после нашего расставания, вычеркнуть, забыть. Но не могу. Сижу я, Ванда, в углу скрюченный и умираю от страха. И не знаю, перед кем этот страх. Ну кого же я так боюсь? Временами мне кажется, что боюсь самого себя.
Так что спасай меня, если сумеешь. Дай что-нибудь, что позволит мне глотнуть воздух. Хоть один раз вдохнуть в легкие кислород и почувствовать себя человеком. Ведь я не ощущаю себя им. В этом все дело, Ванда. И в этом все мое несчастье.
Он ходил кругами по комнате. Знал, что, если выпьет еще одну рюмку, не остановится. Кончится все запоем, а завтра нужно быть в аэропорту.
Умылся, надел пижаму, которую получил в посылке от Ванды, и лег в постель. Даже не потянулся к книжке. Сразу погасил свет, но вскоре зажег его снова.
Он пил, обливаясь, прямо из бутылки, не испытывая привычного, обжигающего ощущения в горле. Был как под наркозом. Постепенно начинал расслабляться, мускулы и все тело возвращались в знакомое состояние — становились тяжелыми и мягкими.
Ты написала, что сын наш сполна вкусил тоски и печали, пока находился в твоей утробе. А знаешь, чего бы он от меня нахватался? Посмотри, что творится с Михалом. Презирает меня. Тебя же они оба любили, до самого твоего конца. Да, Ванда, Михал скучал без тебя, это чистая правда. Даже теперь, когда ты уже ничего не можешь ему дать, он держит в себе что-то для тебя. Для меня же ему никогда не хватало сердца. Мы постепенно отдалялись, расходились наши взгляды на жизнь, наши руки, протянутые друг другу, не могли соединиться.
Дочки своей я не видел с того момента, как расстался с ее матерью. Она мне поставила условие, что я должен с их дороги уйти. Тогда мне было все равно. А теперь пустота. Одиночество, как паутина, царит в квартире. Я даже не пытаюсь от него освободиться, все равно догонит на лестнице, будет тащиться со мной по улице. Наша внучка — единственный огонек в этих сумерках. Я покажу тебе ее, эту маленькую женщину. Но может ли она заполнить жизнь, растянувшуюся уже не на годы, а на целые эпохи?
Сколько же я всего видел, Ванда. Слишком много, чтобы мог спокойно спать. Ну и подумай, стоило ли выбирать себе такую компанию. Снова хотите взять меня в оборот с двух сторон. Мама… Моего отца ты не знала. Это был прекрасный человек. Заметная личность. Шуба с воротником из выдры, трость с ручкой из слоновой кости. Он был юрист, цвет и гордость варшавской адвокатуры. Богатый дом, культурные традиции. А мамаша кто? Дочка портного. Конечно, денег у них хватало, но всего другого, положения в обществе… Вот что действительно было важным. Окончила пансион, бывала в хороших домах у барышень, с которыми познакомилась во время учебы. Ну и встретила отца. Начался роман. Подумай, как она отважилась в то время. Беременность. Отец, как человек чести, попросил ее руки. Через семь месяцев появился на свет я. Окружающий мир на мое рождение откликнулся бурно. Знаешь, Ванда, я был, как курица, которой приказано снести слишком большое яйцо. Боюсь, что я много нагрешил за свою длинную жизнь и от меня потребуют отчет. А я, в отличие от тебя, не вел дневник. Полагался на память, которая меня теперь подводит. Что я могу сказать? Что не только водка и задницы были в моей жизни главным? Что я хотел людям что-то дать? У меня нет свидетелей, никто мне не поверит. Уже и ты не защитишь меня, не подтвердишь, что жене полковника 3., которого приговорили к расстрелу за участие в АК,[7] я спас жизнь. Помнишь, это была зима века. Мороз достигал тридцати градусов. Мы замерзали, а что говорить о людях, которые остались без угля. Она была слаба, кажется, с больными легкими. Жена врага. Такую к столу нельзя было подпустить. Ну и пришла просить угля. Тяжело тогда было, каждый черный кирпичик на вес золота. А я взял трубку и под личную ответственность приказал выдать ей норму. Нельзя сказать, чтобы мне потом это не припоминали. Кровавый Владек мимоходом заметил: