— Идет! — театральным шепотом сипел он, и все, как по команде, занимали свои места.
Крупный, всегда элегантный, с высоко поднятой седой головой, он медленно шел по пустому залу и коридору. Походка у него была очень красивая. Величественная, неторопливая и удивительно эластичная. Я всегда думала, что вот так, наверно, ходит Станиславский.
На площадку выходили занятые в сегодняшнем отрывке и без лишних слов начинали действовать. Константин Павлович внимательно смотрел несколько минут, затем вынимал из кармана газету и, широко распахнув ее, закрывшись от всего класса, углублялся в чтение. Вот тут ученики, призвав все свое мужество, ни в коем случае не должны были останавливаться. Через некоторое время над газетой появлялись поднятые брови Константина Павловича, затем все лицо, причем рот его как бы беззвучно произносил букву «о». Потом так же беззвучно и протяжно появлялась на губах буква «у», и заканчивалось все буквой «а». И вот так, открыв рот на этой букве, он досматривал до конца. Тут из кармана мог появиться апельсин и полететь в сторону удачливого исполнителя. Но все это в том случае, если отрывок захватывал его. Если же он был недоволен, то так и сидел все время, закрывшись газетой. Причем ничего не пропускал, все замечал и по окончании действия разделывал участников на все корки. Он был злейшим врагом холодности и равнодушия на сцене.
— Вы непрерывно должны быть увлечены тем, что вы делаете. Если вам на секунду станет неинтересно или скучно, мне невыносимо будет смотреть на вас.
Существования на сцене «вполноги» он категорически не признавал и безжалостно выгонял с площадки. Требуя полной отдачи от нас, он и себя не щадил. Уроки его никогда не лимитировались временем и так же, как у Иллариона Николаевича, часто затягивались до поздней ночи.
На втором курсе появились у нас еще два предмета — «сценическое движение», которое вел известный режиссер, ученик и соратник Мейерхольда Владимир Николаевич Соловьев, и «мастерство актера», которым занимался главный режиссер театра и сменивший Юрьева директор студии Николай Васильевич Петров.
Владимир Николаевич Соловьев учил нас располагать свое тело в сценическом пространстве. Он задавал нам тематические этюды: а как тот или иной персонаж должен двигаться в тех или иных предлагаемых обстоятельствах? Раздвинув руки, согнутые в локтях, высоко поднимая локти (в пальцах обязательно зажата папироса), сильно сутулясь, широко шагая по классу, он походил на птицу с подвязанными крыльями. Казалось, распрями он эти крылья, взлетит под потолок и будет парить над нами, посыпая табачным пеплом. Увлекшись, он мог сунуть в карман горящую папиросу, карман тлел и дымился, он не замечал этого, и только наш крик: «Владимир Николаевич, вы горите!» — заставлял его спохватиться.
У Соловьева была интересная манера речи. Главным образом проявлялась она тогда, когда он старался быть особенно убедительным. Тут слово могло разлетаться на части, не считаясь ни с какими правилами.
Разбирая Гамлета, помахивая локтями, он говорил: «Так вот, эта самая Гертруда баш — понимаете ли — маков не износила…», и это «понимаете ли», вставленное между двумя слогами, придавало особую выразительность.
Однажды на уроке он вдохновенно объяснял ученику:
— Этот стол будет изображать гору… Вы дикарь… — Локти взлетели вверх, седоватые брови удивленно приподнялись. — Вы подползаете к столу с обратной стороны… Мы вас не видим… И вдруг из-за горы появляется… эта самая штука…
— Какая штука, Владимир Николаевич?
— Как какая? — В глазах возмущение непонятливостью. — Ваше ли — понимаете ли — цо!
Иногда он вперялся в ученика долгим внимательным взглядом, Неприглаженные брови недоуменно лезли вверх, будто он удивлялся собственным мыслям. После длинной паузы задумчиво произносил: «А может быть, у вас и получится…» Таинственный смысл этой фразы навсегда остался неразгаданным.
Кажущаяся неряшливость ничуть не роняла его в наших глазах, а сероватая щетинка подбородка и щек (не всегда успевал побриться) нисколько не портила его симпатичного лица.
Николай Васильевич Петров, стремительный, легкий, прилетал на урок, присаживался на край стола, закинув ногу за ногу. Чуть заметное веянье французского «шипра» доносилось до наших ноздрей. Живой, остроумный, посмеиваясь коротким смешком, он будоражил наше воображение, говоря о ролях на трех ногах, на двух и на одной, в зависимости от активности действующего лица. Занятия его всегда были веселы, время проносилось незаметно. Как будто только что начали, а вот уже и конец, и Николай Васильевич летит дальше. Чуть повернутые внутрь носки идеально начищенных башмаков делали его быструю походку особенно устойчивой, придавая и ей свойственный ему шарм.
— Ну что, дорогой мой, стр-р-рашно? — обняв за плечи, спрашивал он того или иного студийца, как бы намекая: «Подумайте, на что вы пошли, путь не легкий. Есть еще время остановиться».
Заваленный огромным количеством нагрузок: колоссальная махина академического театра, третий курс студии, который он сам вел, «группа 13» — мастерская Николая Васильевича из окончивших ранее учеников. Спектакли здесь, спектакли там… Только что, во время репетиции, сидел в зрительном зале за маленьким столиком, не успеешь оглянуться, как голос его уже раздается чуть ли не с колосников.
Везде он поспевал, наводил порядок, находил выходы из сложных положений.
Говоря о студии на улице Росси, 2, нельзя не упомянуть нашу буфетчицу тетю Феню. Расположившись в небольшой проходной комнате за двумя сдвинутыми столами, над которыми возвышался огромный медный самовар, она была нашим добрым гением, опорой и поддержкой в трудную минуту. Ничего особенного у нее не было. Свежие французские булки, разрезанные вдоль, с торчащими тремя кусками чайной колбасы, крепкий свежезаваренный чай — вот и все, что она нам предлагала. Но эти хрустящие булки, эти толстые ломти нежно-розовой колбасы были так соблазнительны, что аппетиты наши, отсутствием которых мы отнюдь не страдали, разыгрывались с двойной силой. Деньги далеко не всегда бренчали в наших карманах, но добрая и заботливая тетя Феня охотно давала в долг. Даже сама уговаривала слишком застенчивых. Вид голодного молодого существа был для нее непереносим.
Экзамены проходили на учебной сцене с очень небольшим зрительным залом. Эту сцену мы делили с балетным училищем.
Кстати, никогда не забуду, как на этой маленькой сцене, на выпускном экзамене класса А. Я. Вагановой блеснули две такие великолепные и такие разные танцовщицы, как Татьяна Вечеслова и Галина Уланова.
Одна — полная буйного огня, бесшабашного задора, как вихрь летавшая по тесной для нее сцене, другая — воплощение нежности, вся из длинных поющих линий совершенного тела.
О них сразу заговорили. Дальнейшая их судьба известна всему свету. А мы гордились, что подвизаемся на той же площадке и с того же планшета, что и они, шагнем в мир.
На экзаменах мы сдавали отрывки из пьес, подготовленные с педагогами, а также и самостоятельные работы. Наш курс даже показал поставленный своими силами целый спектакль, заслуживший одобрение педагогического совета. По программе студии полные спектакли полагались только на третьем курсе. Мы спешили вперед и, кроме того, мечтали совершить тайную гастрольную поездку по маленьким глухим городкам, куда настоящим театрам сложно и невыгодно было забираться. Тайную потому, что нам строжайшим образом было запрещено играть на публике. Это считалось вредным. Неокрепший театральный организм зритель мог повести за собой, могли появиться штампы — главный враг наших педагогов; словом, груда опасностей нависала над неопытным актером. Мы опасностью пренебрегли, срепетировали четыре спектакля, наметили маршрут и на каникулах отправились в путь, веря в успех, не пугаясь трудностей. Сопутствовали нам и удачи, и провалы, бывало и грустно и страшно, но мы были счастливы, что выдержали все до конца. Мы были и актерами и рабочими сцены. Обязанности по «черной работе» четко распределялись и выполнялись безоговорочно. Дисциплина была образцовая, хотя ни Георгий Семенович Денисов, ни Рафмат не следили за нами. Мы сами полностью отвечали за все.
Вернувшись осенью, мы узнали, что студия наша ликвидируется. Все театральное образование сосредоточивается в Институте сценических искусств со статусом высшего учебного заведения.
С милыми стенами на улице Росси, 2 пришлось распрощаться.
СУНДУК ЗА ШИРМОЙ
Вооруженная письмом Е. В. Елагиной, адресованным Ю. А. Завадскому, отправляюсь в Москву в надежде завершить свое театральное образование в его студии. В Москве у меня никого нет. Мама в Ленинграде работает на экскурсионной базе, и мне разрешают пожить несколько дней в московском отделении, пока не подыщу себе постоянного жилья.
На Мясницкой (так она еще тогда называлась), в довольно большой светлой комнате, уставленной тесными рядами чистеньких кроватей, застланных голубыми пикейными одеялами, оставляю под одной из них свой чемоданчик и выхожу на залитую осенним солнцем московскую улицу. Сливаюсь с толпой торопливых прохожих, иду на Сретенку, где во втором этаже небольшого углового дома помещается студия Завадского.
Конечно, я поторопилась. Занятия начнутся еще не так скоро. Юрий Александрович после отдыха вернется дня через три. Оставляю письмо с просьбой передать в собственные руки, запасаюсь телефонами и опять выхожу в огромную, незнакомую, суетливую, заманчивую, страшноватую и загадочную Москву.
О Завадском я слышала очень много восторженных слов, видела его только в роли Калафа в «Турандот». Юрий Александрович принял меня у себя в театре, тоже в одном из переулков на Сретенке, тогда еще в полуподвальном помещении. Он поразил меня не столько своей знаменитой красотой, сколько изысканной элегантностью, какой-то извилистой непринужденностью. Откинувшись на спинку кресла, перевив свои длинные ноги, он постукивал карандашом по столу, время от времени поднося его к пухлым губам, присобранным в легкую сборочку, которая тут же распускалась в приветливую полуулыбку. Вот он какой — прославленный баловень женщин!