НАД «У» И «А»
На Тверской улице, в те годы еще не расширенной, в узкой ее части, на втором этаже над вывеской магазина «Коммунар» жила Танечка Певцова. Два окна красивой уютной комнаты выходили на Тверскую и находились как раз над буквами «у» и «а». Принадлежало это волшебное помещение актеру, служившему в провинции. Из уважения к Е. Т. Жихаревой он предоставил его ее дочери на время своего отсутствия. Сюда и проводил меня торжественный эскорт. Здесь началась совсем новая пора. Здесь приобрела я верного, близкого друга на всю жизнь — Татьяну Илларионовну Певцову.
Если все женщины были без ума от Юрия Александровича Завадского, то все мужчины были влюблены в Татьяну Певцову. Иначе и быть не могло. Она была так женственна, так хороша собой, и нежна, и умна, и очень добра. Подружились мы почти сразу, хотя при всей широте своей натуры она была очень аккуратна и дисциплинированна и моя изрядная неорганизованность, конечно, мешала ей. Но она не показывала вида, а я, безмерно восхищаясь ею, изо всех сил старалась ее не раздражать. И я была так благодарна ей! Первое время, вернувшись домой после всех занятий, мы без конца разговаривали. О театре, об искусстве, о жизни. Делились своими мечтами и надеждами. Наши пламенные беседы обычно затягивались до зари. И мы решили: раз мы все равно так много говорим, попробуем говорить на иностранных языках, которые, безусловно, нам смогут пригодиться. Обе мы плохо знали французский и немецкий, но твердо решили говорить между собой — один день на одном, второй день на другом языке, всячески избегая русских слов. В случае особой необходимости разрешали себе изъясняться жестами. Мы завели два словаря и увлеченно кинулись в эту затею. Поначалу, переполненные желанием высказаться, мы рвали друг у друга словарь, лихорадочно отыскивая нужное слово, потом постепенно приспособились. Не боясь бесконечных «э-э-э», неутомимой работы рук, плеч и даже бровей, мы так наладились, что совершенно свободно обходились без русской речи. Думаю, что со стороны мы представляли собой несколько странное зрелище, но нам это было неважно, а польза ощущалась несомненная.
Занятия в студии шли своим чередом. К десяти мы бежали на уроки. По вечерам, если были свободны от массовок, прорывались на спектакли. Театров было много. Самых разных, на всякие вкусы, увидеть хотелось все. По ночам обсуждали виденное, спорили об искусстве. Мечтали о создании новых, «своих» театров. То это был «Терем» — Театр революционной мысли, то «Матэс» — Мастерская театрального эскиза, под именем которой мы совершали наши летние гастроли в ленинградской студии. Мы привлекали актеров из разных театров, устраивали организационные собрания, сочиняли программы и уставы, критиковали (как вся молодежь всех времен и народов) «старых маразматиков». Мы искали и провозглашали новые пути, не давая себе отчета в том, что эти пути давно уже пройдены. Дальше этих собраний дело никуда не шло, все были достаточно заняты, все работали и учились в разных местах. Уходили одни и приходили новые. Мы бурлили, кипели, не спали. Тратить время на сон считалось бессмысленным и расточительным.
Что не удовлетворяло меня — так это сама студия. Да простит мне Юрий Александрович. В очень уж замечательной школе я проучилась два года и не хотела со многим мириться. Мне казалось, что дело поставлено здесь недостаточно серьезно, не очень профессионально. Единственная радостная творческая встреча была у меня с Верой Петровной Марецкой. Мне посчастливилось стать ее ученицей. Она делала со мной отрывок из «Воскресения». Работать с ней было очень интересно.
Юрия Александровича я видела еще всего два раза. Один раз он зашел к нам на самостоятельный урок, чем привел весь курс в священный трепет. И другой, когда я пришла подавать ему заявление об уходе.
Я томилась в студии. Мне казалось, что я теряю зря не только время, но и то, что удалось приобрести раньше.
Я узнала, что есть решение организовать в Свердловске Театр юных зрителей. В Москве набирали молодежь. Я показалась, меня приняли.
С Юрием Александровичем попрощалась в его кабинете, в студии. Он сидел за столом, переплетая тонкими пальцами длинный карандаш. Он распустил сборочку на пухлых губах и очень мило мне улыбнулся.
— Жаль, что вы уходите, — сказал он. — Я не люблю расставаться со способными учениками.
Я подумала, что он-то ведь совсем меня не знает, но, конечно, ничего не сказала.
Мы пожелали друг другу всего хорошего. Мне почему-то захотелось, как в детстве, сделать книксен, но я его не сделала. Я тоже улыбнулась ему и вышла.
Расстаться с Таней было трудно. Я очень полюбила ее, очень к ней привязалась. Но мне казалось, что и ей надо от меня отдохнуть. Я твердо считала, что нельзя никогда злоупотреблять гостеприимством, даже самым искренним. Кроме того, я была уверена, что дружба наша нерасторжима. Далекий, совсем еще незнакомый Урал манил своей неизвестностью. Первый профессиональный сезон накладывал ответственность, от которой уж никуда не спрячешься. Самостоятельность полная. Ни студии, ни Тани Певцовой. Поборов все колебания, я отправилась в Свердловск.
ДЕД МОРОЗ
В нашей жизни с Татьяной Певцовой в старом двухэтажном доме на Тверской бытовые мелочи никакой роли не играли.
Мы были бедны, но это нас ничуть не огорчало. Моя мама могла посылать мне весьма скудное содержание. У Елизаветы Тимофеевны, конечно, возможностей было больше. На те средства, что она присылала, можно было бы очень прилично жить. Но в день получения перевода созывалась студийная голодная братия, все деньги спускались в один момент, и мы переходили на свой привычный рацион — чай и хлеб.
Правда, мы подрабатывали. Ползали нищими с мольбой о хлебе в «Борисе Годунове», плясали на именинах Татьяны Лариной и на светском балу в Петербурге — в Оперной студии Станиславского. Это давало нам счастливую возможность иногда позволить себе капустные котлеты в ближайшей столовой. Мы не страдали от голода. Наша жизнь была так наполнена, так захватывающе интересна, что отлетало все, что могло ее хоть чем-то немного омрачить. Был небольшой раздражающий соблазн в подвальчике соседнего дома — нэповская кондитерская с такими пирогами и тортами в витрине, что даже дух захватывало. Конечно, она притягивала наше внимание, но мы находили в себе силы переключать его на другие вещи.
Как-то зимой я вприпрыжку бежала домой — холодновато было ногам в парусиновых туфлях, хоть и были они покрыты толстым слоем черного гуталина — и у самого дома встретила Сергея Митрофановича Городецкого. Он удивился — никак не ожидал встретить меня в Москве, начал стыдить и корить, что не даю о себе знать. Я ничуть не сомневалась в его добром отношении ко мне, знала, как он любил моего отца, как чтил его память, как много играл со мной в детстве, но напомнить о себе не могла. Слишком уж велика была разница в нашем жизненном положении. Больше всего на свете я боялась показаться кому-нибудь «казанской сиротой».
— Где ж ты живешь? — спросил он.
Я показала на окна над вывеской «Коммунар».
— Так близко? — Сам он жил на Красной площади, в Годуновских палатах. — Ну и поросенок же ты! Ну что ж, приду к тебе на днях чай пить.
И правда, в ближайшее воскресенье, днем, раздался телефонный звонок:
— Дома? Морозец на улице здоровый. Ставь чайник. Иду к тебе погреться.
Мы с Таней пришли в некоторую панику. Случилось так, что на этот раз у нас не было ни чая, ни сахара, ни хлеба. Но отступать было поздно. Из запретной стеклянной горки мы достали кузнецовские чашки, принадлежащие актеру, служившему в провинции. В обычное время мы даже мимо проходили с осторожностью. В его же хрустальную вазочку насыпали пектус — драже от кашля (единственное наше продуктовое достояние). Поставили блюдечки для варенья, на каждое положили по два шарика драже. Так в хороших домах на маленькие тарелочки у прибора кладут два ломтика хлеба, чтобы не затруднять гостя лишними движениями.
Сергей Митрофанович вошел действительно замерзший, крупный нос его порозовел, волосы побелели от инея. Я церемонно, как мне казалось, в высшей светской манере, представила ему Таню. Она выглядела настоящей герцогиней. Мы поспешили сесть за стол, разлили кипяток в кузнецовские чашки и «зажурчали» беседой. Нас очень страшили паузы, мы боялись всяких вопросов с его стороны, на которые совсем не хотелось отвечать. Мы прожурчали про погоду. Заметили, какая холодная нынче зима и как красива Москва под снегом, поговорили о последних премьерах — об этом мы были хорошо осведомлены. Нам казалось, что мы достаточно изящно перебрасываем беседу из уст в уста с единственной четкой задачей: не дать ему слова. Но он все-таки прорвался.
— Подождите меня, девочки, десять минут. Сейчас я вернусь, — сказал он и вышел.
А что было потом… Вернулся он очень быстро. В растопыренных его руках еле удерживались бесчисленные пакеты, свертки, коробки, бумажные мешки. Из одного вылезала жареная курица, из другого торчала колбаса… Хрустящие батоны, пачки чая и сахара, какие-то банки с консервами, масло, сыр… Из мешков сыпались мандарины, вываливались апельсины… Из глубоких набитых карманов пальто он выгружал конфеты и плитки шоколада — настоящий Дед Мороз из святочного рассказа. В довершение всего была снята крышка с огромной коробки — там сидел грандиозный яблочный пирог из кондитерского подвальчика. Тот самый, на который мы боялись заглядывать, когда он украшал соблазнительную соседнюю витрину. Мы онемели. Мы в буквальном смысле были близки к обмороку.
— Пошевеливайтесь, пошевеливайтесь, девочки, — говорил он. — Заварите чай, нарежьте пирог, у меня даже пальцы окоченели.
Мы двигались, как сомнамбулы. Мы не могли поверить, что все это действительно на самом деле. Мы не могли ни пить, ни есть, ни разговаривать. Он все понял. Был чуток и деликатен. Наскоро проглотив чашку чая, он похлопал нас по плечам и удалился.
Некоторое время мы еще побыли в прострации и вдруг, не сговариваясь, рванулись к телефону. Мы обзвонили всех наших товарищей. Мы кричали в трубку: