Друзей прекрасные черты — страница 32 из 34

— Мадам Акимофф опять будет бояться меня за рулем?

Подумать только, сколько времени прошло! И заметил, и запомнил трусливый мой вид! А я-то была уверена, что это мой секрет. Наблюдательный, что и говорить, — настоящий актер во всем.

Подъезжаем к Одеону. Это уже много лет постоянный филиал Комеди Франсэз. По тому, как встречают и почтительно приветствуют Жан-Поля Руссильона и актеры, и служащие театра, видно, как его любят, с каким глубоким уважением относятся к нему.

Поднимаемся довольно высоко — третий или четвертый этаж. Это как бы малая сцена. Крошечный зал больше напоминает лестницу. Да, пожалуй, он и расположен на бывшей лестнице. Во всю длину ступеньки — стулья. В каждом ряду не больше десяти — двенадцати мест. Да и рядов всего около двух десятков. Тесновато. Сцена внизу, у подножия. Набито битком. Запасного выхода нет.

Пьеса молодого драматурга Жан-Луи Бауэра «Горести Эдит» поставлена тем же молодым режиссером Жан-Люком Бутте, что ставил «Дон-Жуана».

Юную героиню Эдит играет совсем молодая, очень способная актриса Бернадет ле Саше. Их всех опекает Жан-Поль: и автора, и режиссера, и актеров. Он любит молодежь. Терпеливо возится с ней, заботится о ее будущем. В любую погоду готов сесть за руль бывалой, помятой в дорожных приключениях машины и нестись в другой город посмотреть в новой роли какого-нибудь своего юного подопечного.

После такого насыщенного дня необходимо поесть. Заходим в маленький ресторанчик по соседству с Одеоном. Здесь уже много актеров театра, они приветливо встречают своего любимца — кто-то подсаживается к столу, кто-то отзывает его в сторону. Вот на пороге появляется Бернадет ле Саше — глаза блестят, щеки горят — возбуждена после сыгранного спектакля. Нетерпеливым взглядом обводит посетителей и, просияв радостной улыбкой, бросается к Руссильону. Довольный ею, он нежно гладит ее по голове, делает несколько мелких замечаний, — от внимательных глаз его не ускользает ничего.


За несколько дней до моего отъезда в Ленинград Жан-Поль предложил мне съездить в Реймс — жена его играла там в выездном спектакле. Очень заманчиво полюбоваться на знаменитый Реймский собор, шедевр готической архитектуры тринадцатого века.

С утра лил дождь. Он начался еще накануне вечером, не переставая хлестал всю ночь и вовсе не думал прекращаться. Все небо в тучах, колючий ветер не разгоняет их, холодно, неуютно. И хоть поэт (Максимилиан Волошин) очень верно и тонко подметил, что «в дождь Париж расцветает, точно серая роза», сейчас погода знакомая, привычная, самая что ни на есть ленинградская. Промозглая сырость проникает до костей, угрожая ненавистным гриппом. Не хочется возвращаться домой с распухшим носом и лающим кашлем. Приходится побороть соблазн чудесной прогулки и подчиниться благоразумию.

Жан-Поль огорчился. Он уже наметил целую программу увлекательных развлечений — столько интересного и по пути, и в самом старом Реймсе. Но что делать — заболеть никак нельзя.

Мы прощаемся с ним среди мокрых незанятых столиков у входа в ресторан «Рюк», напротив Комеди Франсэз. Здесь обычно закусывают актеры этого театра. На французский манер он чмокает меня сперва в левую, потом в правую щеку и с изящным поклоном захлопывает дверцу такси. Машина трогается, из-под колес взбрызгивает мутный фонтан дождевой воды. На повороте минутная остановка — оборачиваюсь, смотрю в заднее окошечко. Жан-Поль стоит несмотря на дождь. Мокрая голова, мокрая борода. Погрузневший, седоватый. И только глаза — ясные и доверчивые, те же самые, что сверкали когда-то у «Хвостика морковки» на сцене Малого оперного театра в Ленинграде.

ДВА ХУДОЖНИКА В ОДНОМ ДОМЕ

Антракт в театре «Эберто». Идут «Три сестры» в постановке Барсака. Героинь играют настоящие сестры — Марина Влади, Элен Валье и Одиль Версуа. Спектакль только что выпущен. Среди публики много театральных деятелей, актеров, критиков. Как принято говорить — присутствует почти «весь Париж».

Внимание привлекает пожилой, седовато-лысоватый человек небольшого роста. Задерживаясь то у одной, то у другой группы зрителей, он прислушивается к разговорам, заглядывает в лица, улыбается, кивает головой. Он очень подвижен, суетлив, заискивающе общителен.

Подходит и к нам, обращается к Николаю Павловичу. Возгласы: «Давненько, давненько!.. Как вы?.. Что вы?.. Надолго ли?»

— Кто это? — спрашиваю я, глядя на серую подвижную фигурку, которая уже крутится вокруг кого-то в противоположном углу фойе.

— Это художник Юрий Анненков, — отвечает Николай Павлович.

Поднимаемся на лифте на самый верхний этаж. Нажав кнопку звонка, слышим дребезжащую трель по ту сторону двери.

Здесь живет замечательная художница Зинаида Евгеньевна Серебрякова. Вместе с дочерью и сыном она сама встречает нас в прихожей. Что говорить — годы не молодят, но какое сильное и важное, в высоком смысле этого слова, какое прекрасное лицо.

И снова вспоминаются ранние детские годы… Беготня по улицам, игры и шалости в садах, прилегающих к бывшим богатым особнякам. Мальчики Женя и Шура, девочки Тата и Катя Серебряковы, сыновья художника Браза — Эдя и Дима, Андрюша Нотгафт… Мчимся по улице Глинки, врываемся в огромную квартиру Лансере… Мастерская, заваленная холстами, подрамниками… Разбросанные пестрые шали… поставленный натюрморт… запах скипидара… А в центре — в халате из сурового полотна, заляпанном красками, с палитрой в руке — она… Удивительное ее лицо, удивительные живые глаза…

Она ласково улыбается нам, но сама сосредоточена на чем-то другом, мысли ее заняты не нами. И мы как принеслись, так и уносимся, а она остается в памяти — ясная, светлая, посреди мастерской с палитрой в руке.


И вот мы стоим с Николаем Павловичем в ее другой мастерской — на верхнем этаже парижского дома. На стенах под потолком большие холсты. Женские обнаженные фигуры написаны почти в человеческий рост. Это этюды к ее знаменитой композиции «Баня». Каждый этюд прекрасен сам по себе.

Кроме довольно большой мастерской, в квартире еще одна маленькая комнатка — Кати, младшей дочери Зинаиды Евгеньевны. Катя тоже художница — миниатюристка. Она рисует пейзажи, внутренние убранства жилищ различных времен. Мельчайшие детали изображены тщательнейшим образом. Николай Павлович восхищен необыкновенной тонкостью и подробностью ее рисунка.

— К сожалению, теперь никто так не работает, — говорит он.

Шура — Александр Борисович, брат Кати, — архитектор. У него маленькая квартирка в районе Монмартра. Он много занят, свободного времени почти нет.

Зинаида Евгеньевна с дочерью живут скромно. Более чем скромно. Трудно живут. Но это не чувствуется. Обе они ровны, приветливы, ни звука жалобы. Ни на что, никогда. Как независимы они в своей спокойной гордости!

В передней дребезжит звонок. Это Юрий Анненков. Он живет в этом же доме, в одном из нижних этажей. Его принимают ласково. Такое впечатление, что здесь его жалеют. За что?

Покинув семью Серебряковых, спускаемся вниз вместе с Анненковым. Он просит по пути заглянуть к нему, хочет показать Николаю Павловичу новые работы.

Входим в небольшую столовую, обставленную изысканно, с тончайшим вкусом. Ничего, кроме темного живого дерева без малейшего намека на полировку. Высокие прямые спинки у жестких стульев. Гладкая, почти матовая, с едва заметным естественным блеском густо-коричневая поверхность стола. Прямоугольные выпуклости на дверцах буфета и шкафа. Очень строго, даже чопорно, но удивительно красиво. И среди всего этого у окна, закрытого плотной глухой шторой, — большой мольберт. На мольберте холст. Грязно-серый фон, в трех-четырех местах выдавленные из тюбиков завитушки масляных красок неаппетитного цвета. Чуть правее от центра болтается конец пеньковой веревки, приклеенной прямо к холсту. Даже Николай Павлович не удержался и ахнул.

— Вам-то это зачем? — спросил он.

— Ну как же, дань моде… Надо идти в ногу со временем…

Затянувшееся неприятное молчание нарушил сам хозяин. Как-то бочком вильнул он к шкафу, присел на корточки и судорожно стал вынимать папки, отдельные листы, картоны. На свет вылезли старые его работы. Множество замечательных, выразительных, острых портретов, чудесной графики. Были здесь и неизвестные наброски знаменитых его иллюстраций к «Двенадцати» Блока.

Николай Павлович только приговаривал: «Какие рисунки, какие рисунки! А вы веревочку приклеиваете…»

Зинаиде Евгеньевне захотелось написать мой портрет. «Стосковалась по русским лицам», — улыбнулась она. Я, конечно, очень была ей благодарна. Так интересно, легко и весело было с ней. Не верилось, что она уже очень не молода и далеко не здорова. Ясная, открытая, светлая душа. Оказывается, все свои чудесные произведения она писала, видя только одним глазом. Зрение в другом глазу было утрачено в детстве — осложнение после кори.

Глядя на яркий блеск глаз, сияющих с ее ранних автопортретов, кому могло прийти в голову, что видит только один?

К сожалению, так случилось, что работа над портретом началась всего за несколько дней до нашего отъезда. Зинаида Евгеньевна прислала мне фотографию с неоконченного портрета, раскрашенную ее собственной рукой.

Эта одна из моих драгоценных реликвий.


А еще спустя некоторое время из Парижа пришел конверт с черной каймой. Александр Серебряков извещал о печальном событии.

ДОМИНИК

Неподалеку от Латинского квартала, возле шумного бульвара Распай, на старом доме в узкой улице Ла Бреа вывеска — «Доминик». Это знаменитый русский ресторан, очень популярный в Париже. Кухня здесь самая что ни на есть русская. И великолепный борщ, приготовленный по самым строжайшим правилам. И блины, и нежнейшие слоеные пирожки, на самом деле, без всяких преувеличений, тающие во рту. И многие-многие другие русские блюда, о которых так вдохновенно и аппетитно пишет Похлебкин в недавно выпущенной им книжке. Ресторан невелик. Два совсем маленьких зала — один внизу, другой на втором этаже, куда надо подняться по узкой деревянной лесенке.