– Что ты имеешь в виду, говоря «мы возьмем» и «мы установим»?
– Я тоже отправлюсь в Иерусалим. Перед смертью мне хотелось бы увидеть в последний раз мой лифт, который идет прямо из ее спальни. Ты сказал ей, что сейчас я живу в инвалидном кресле?
– Только намекнул.
– Почему?
– Потому что хотел, чтобы она не так обижалась на тебя. И поменьше волновалась. Только не говори мне, что это секрет, которого ты стыдишься.
– Уже нет. Но сказать тебе правду, когда я впервые заболел, я совершенно запутался в делах и в итоге вынужден был нарушить контракт. Ты должен знать, что после смерти твоей мамы, я попытался использовать представившуюся мне свободу. Чтобы глубже разобраться в сущности того, чем она для меня являлась. Эта женщина. Сказать по правде, когда я изготовил для нее этот лифт, поставив его прямо в спальне, я по-настоящему потерял от нее голову. И не только голову – всего себя. Когда она была рядом, у меня перехватывало дыхание. Да. Со временем я попытался как-то прийти в себя. Взять себя в руки. Остыть. Но когда мамы не стало, и я остался один, все эти любовные дела снова вернулись, не с такой, конечно, интенсивностью… возраст, понимаешь, берет свое… В итоге мы стали жить вместе. Но тремор тоже не дремал, мне становилось все хуже, потом болезнь перекинулась на ноги, на колени…
Лицо Яари наливалось кровью все более, по мере того, как он выслушивал эту историю о любовной страсти отца.
Филиппинка вышла из кухни, миниатюрная, пышущая здоровым румянцем, подобная эльфу в своем многоцветном шелковом одеянии. Обратившись к хозяину по-английски, она спросила, готов ли он сесть за стол.
– Может быть, чуть-чуть попозже, – ответил он на своем скрипучем английском.
– Но куриный шницель хорош прямо со сковороды. Такой, как вы любите.
– Поешь, папа. Я никуда не убегаю. Я посижу с тобой.
– Что за удовольствие, милый, сидеть и ждать, пока они меня покормят.
– Все хорошо. Отлично пахнет. Пожалуй, я готов присоединиться к тебе.
Франциско достал большую салфетку и прикрыл ею грудь старого джентльмена. Затем принес блюдо со шницелем и зеленым горошком, разделал шницель на небольшие кусочки, вложил вилку в подрагивающую руку старика, держа в своей руке еще одну вилку, которой и кормил пациента.
– Вы хотите такой же шницель, как у вашего отца? – спросил Амоца филиппинец.
– Шницель я могу получить где угодно. Я хотел бы попробовать, что твоя жена приготовила для тебя.
Филиппинка явно была польщена комплиментом и в желтой пластиковой миске поставила перед ним горячий суп из морепродуктов.
– Что я вижу? – с удивлением воскликнул старый Яари, глядя на своего сына. – Ты ешь морепродукты.
– Не слишком тебя понимаю. Не ты ли с детства учил меня, что надо есть все, что лежит перед тобой в тарелке?
Франциско продолжал кормить хозяина, вытирая ему губы и подбирая с нагрудной салфетки выпавшее у него изо рта, отправляя обратно туда, где этому и надлежало быть. Амоц старался не замечать зрелища, от которого у него сжималось сердце, но ничего не мог с собой поделать – ему было невыносимо больно наблюдать картину безнадежной войны, которую его отец вел за собственное достоинство. Поэтому, когда тот начал осторожно задавать вопросы, касающиеся владелицы лифта, ожидая детального описания и самой леди, и ее комнаты, он понял, что отец пригласил «малышку» посетить его, пообещав, что лично привезет ее и доставит обратно.
Но старый возлюбленный Деборы Беннет вовсе не хотел, чтобы она приехала к нему и увидела его, сидящим в инвалидном кресле на колесах. Какое жалкое зрелище! Не то, что некогда, в те времена, когда он давал ей пожизненную гарантию… совсем не то. К этому он не был готов.
– Давай-ка поговорим с Готлибом, – неустанно напоминал он своему сыну.
– Забудь о своем Готлибе. От него в этом деле не будет никакого толка. Он давно уже плевать хотел на все, связанное с его профессией. И единственное, о чем он теперь неустанно думает, это деньги.
– Отлично, – старый вояка воспрянул духом. – Если он думает сейчас только о деньгах, сообщи ему, что ты не станешь пробивать для него новый заказ на лифты для министерства обороны. Уверяю тебя, он примчится к тебе и выполнит любую твою просьбу.
– Вот так прямо и напугать его?
– Именно так, Амоц, сын мой. И запомни: если ты обещал женщине нечто до конца ее жизни, для тебя дело чести сдержать свое слово.
– Поверь мне, – продолжал Ирмиягу, – было непросто отказаться от попытки идентифицировать солдата, пославшего ту роковую пулю. Для меня важнее всего встретиться с ним лицом к лицу. Сначала я пробовал осуществить это напрямую – и наткнулся на каменную стену молчания членов его подразделения. Тогда я попробовал сделать это окольным путем. Но и таким образом, при том, что я действовал очень осторожно и умно, дойдя до того, что посетил место и вычислил все возможные направления стрельбы, мне не удалось достичь удовлетворительной идентификации.
– Почему?
– Почему? Потому, что все они были запуганы и делали все возможное, чтобы помешать мне. Они боялись, что я планирую поднять вокруг происшествия большой скандал, который закончится публичным разбирательством, а то и судом. Или даже того, что я не стану обращаться к закону, а возьму отмщение в свои руки, превратившись в киллера. Время от времени подобное случалось. А я не знал, как убедить их, что мои усилия направлены вовсе не на поиск и наказание солдата, и не на попытки возложить на него одного всю вину за происшедшее – ибо я-то уже знал к тому времени, какая доля вины приходилась на самого Эяля, знал и то, какую неизлечимую душевную рану могу нанести этому, пока еще неизвестному солдату, и как это может разрушить всю его дальнейшую жизнь. И я, на самом деле, хотел успокоить этого мальчишку, сказав ему – хабиби, я отец и я готов свидетельствовать о твоей невиновности. Ты уже освобожден от ответственности не только командовавшими тобою офицерами, но и родителями так несчастливо и непредумышленно убитого тобою солдата. Для общей нашей пользы, давай будем на связи. И если в последующие годы твоей жизни тревога или чувство вины продолжат терзать тебя напоминанием о «дружественном огне», лишившем тебя друга, допустившего в тот день ошибку, ты в любое время можешь прийти в мой дом, и я помогу тебе умерить чувство вины и облегчить укоры совести.
– То, что ты говоришь… так странно…
– Может быть, и странно. Но все это – правда от начала до конца. Я отказался от желания увидеть палец, нажавший на курок, пусть это было последнее движение, лишившее Эяля жизни. Поверь мне, Даниэла, впервые за эти месяцы я размышлял о происходящем с позиции духа и души… именно в таких терминах, пока я не пришел к решению расстаться со всей этой глупостью.
На тарелке оставались еще кусочки мяса, вызывавшие ее подозрение. Один из поваров затянул приятную африканскую песенку, явно получая от этого большое удовольствие, то и дело меняя ее темп, выбивая его по дну кастрюли, периодически бросая испытующие взгляды на двух белых людей. Оба они явно устали: она – по какой-то внутренней, собственной ее причине, может быть, потому, что оказалась так далеко от мужа, а что до Ирмиягу, тот определенно нуждался в отдыхе – после их возвращения из Дар-эс-Салама что-то указывало на неотложность происшествия, связанного с раскопками – или, быть может, с ночным возвращением из лагеря изыскателей.
Однако сосредоточенное внимание, с которым его родственница отнеслась к рассказу, подстегнуло Ирми к дальнейшим признаниям.
– Теоретически вычислить личность стрелявшего было не слишком сложно, ведь речь шла не о неведомо откуда взявшемся огне артиллерии или обстреле с боевых вертолетов, когда существуют четко заданные цели, и их можно точно отследить. Нет, здесь все было слишком просто. Как в детской сказке: выдумки и небылицы. Обычная пальба, перестрелка среди друзей, небольшая кучка солдат из элитного подразделения, устроивших засаду, не о чем говорить, дружная восьмерка, включая симпатичного командира, которого все называют Миша – он после всего случившегося стал просто членом нашей семьи. Он тоже закончил университет, получив степень по юриспруденции, и это именно он послал Эяля на крышу местного дома для обзора возможного пути, по которому, условно, разыскиваемый террорист мог ускользнуть от их наблюдения. Это была не единственная засада, была еще одна, расположившаяся севернее первой, обе находились в пятидесяти или шестидесяти метрах от здания. Так что все было ясно, просто и чисто. Помнишь ли ты, что говорилось по этому поводу в то время?
– Мне кажется, да.
– Тогда ты должна припомнить, что в семье не слишком распространялись о подробностях. Шули всецело закрыла для себя эту тему, даже в самом начале, и это было ее право. А я тогда захотел докопаться до истины с неистовством, которое подобает лишь человеку, перенесшему потерю близкого человека. Например, у меня было желание – тогда и позднее – найти того, кто должен был сыграть роль условного террориста в ту проклятую ночь, сделавшую его столь знаменитым и в то же время неизвестным по имени.
– Но почему для тебя это было так важно?
– Именно этот вопрос и задал мне офицер из центральной службы безопасности. Что ты хочешь узнать, спрашивая его имя? Тот, на кого была устроена засада, пришел и ушел – будем надеяться навсегда. Скоро все палестинцы станут для нас такими же «разыскиваемыми».
– Тогда если так, – продолжал я настаивать, – я хочу знать этого человека, разыскиваемого, за что его ищут? Как ищут? И почему?
– Он должен предстать перед трибуналом на небесах, – пошутил офицер и больше не добавил ни слова. С его точки зрения, он был прав. Потому что одно лишнее слово, одна деталь тянет за собой еще одну, и еще, а такая информация не имеет никакого практического смысла, если смерть уже произошла. Но я был в полном шоке и чувствовал, что просто обязан раскопать все, произошедшее той ночью. Я запросил телевидение, чтобы они передали мне копию съемки, сделанной новостным каналом во время воинских похорон, и они не смогли мне отказать. Прислали. Чтобы просмотреть пленку, хватило и минуты, так что ночью, когда Шули уснула, я прокрутил ее на видеомагнитофоне раз, и другой, и третий, – не для того, чтобы увидеть еще раз наши страдания, включая отчаяние Нофар, которая выглядела так, словно хотела оказаться в могиле вместе с ним, но для того, чтобы внимательнее вглядеться в лица почетного караула, троекратным залпом почтившего доблесть солдата, пусть даже смерть его произошла из-за собственной ошибки. Снова и снова вглядывался я в лица этих солдат, о которых я знал уже все – от имени до истории их жизни, потому что я думал: как знать, а вдруг по выражению лица в минуту, когда они нажимают на курок, я обнаружу того, кто произвел тот самый «дружественный огонь».