Недавно их часть перебросили на новый участок. А вчера вечером дядя Лёша особенно сытно накормил Султана. Кормил и приговаривал:
— Ешь, ешь, запасайся силёнок, завтра пригодятся.
Потом они пошли в ту сторону, откуда доносились выстрелы. Километров через пять Султан уловил знакомый запах. Так пахла коричневая жидкость, которой люди мазали раны. Нюх не подвёл его. Вскоре среди деревьев Султан увидел палатку с таким же красным значком, как и тот, что был на его сумках.
Султана и ещё двух собак привязали у палатки, сняли с них сумки, и они тотчас, свернувшись клубочками, уснули. «Спать надо каждую свободную минуту» — так подсказывал им их фронтовой опыт. «Спать, чтобы в запасе были бодрость и силы, которые могут понадобиться».
Разбудила их канонада. Неподалёку начинался бой. Длился он почти весь короткий зимний день. И почти всё это время они сидели под своей елью без дела, если не считать того, что их дважды покормили.
Часа в четыре, когда бой уже почти утих, пришёл усталый дядя Лёша. Посидел рядом с Султаном, покурил, сунул ему кусок сахару, подождал, пока он его съест. Погладил Султана по голове, почесал ему за ухом и сказал:
— Пошли. Пора работать.
Они двинулись вперёд. У опушки дядя Лёша поправил на Султане сумки, отстегнул поводок и слегка похлопал по спине.
— Вперёд, Султан, ищи!
В густеющих сумерках контуры деревьев и кустов стали расплывчатыми, расстояния казались меньше, но Султан легко ориентировался в этом сером мире. Ноздри его раздувались. Вот он почуял человека, двинулся на запах и вскоре увидел чернеющую на снегу фигуру. Осторожно подполз. Человек лежал лицом вниз. Султан тихонько мордой отрыл его, ткнул носом. Человек был холодный. Проверяя себя, Султан лизнул его щёку. Щека была твёрдой и тоже холодной. Здесь помощь была уже не нужна, и Султан пополз дальше. В кустах приподнялся и, мягко ступая, заскользил вправо-влево, вправо-влево.
Он отыскал ещё две такие же неподвижные фигуры. Наконец, порыв ветра донёс до него непривычный запах. Так пахло то, что дядя Лёша называл — «чужой». Надо было поворачивать назад. В этот же миг рядом просвистели пули. А немного спустя послышался звук пулемётной очереди.
Переждав несколько минут, Султан двинулся назад. И тут заметил, как в стороне у одинокого дерева что-то шевельнулось. Раз, другой. Ветер дул в ту сторону, и нюх ничего не подсказывал Султану, но опыт говорил — это человек. Значит, надо быстрее туда. Султан приподнялся, но тут снова просвистела очередь, пришлось свернуть в кусты и ползти между ними.
Цепочка кустарника, изгибаясь дугой, приближалась к одинокому дереву уже с другой стороны. Минут через десять Султан был на противоположном конце дуги. Отсюда оставалось пробежать всего метров двадцать. Султан уже собирался выпрыгнуть из кустов, но вокруг стали рваться мины. Осколок одной из них ударил его по лапе. Султан взвизгнул, но остался лежать. Он знал: сейчас двигаться нельзя.
Наконец миномётный налёт кончился. Султан начал зализывать рану. Наступать на лапу было больно: осколок зацепил кость. Скорее, скорее домой — это было его первым желанием. Султан даже подался в ту сторону, где должен был сидеть санитар, но порыв ветра, который теперь дул к Султану, остановил его. Султан ещё и ещё раз жадно втянул носом воздух. На мгновение он даже забыл о своём ранении. Неужели? Так и есть. Он не мог ошибиться. Трижды с тех пор, как они расстались, Султан издали принимал за хозяина внешне похожих на него людей. Бросался к ним, но, уловив «чужой» запах, понимал — снова ошибка.
А сейчас именно обоняние подало сигнал. Из тысячи других Султан узнал бы этот запах. Дрожь нетерпения пробежала от морды до самого кончика хвоста. Султан взвизгнул и, волоча перебитую лапу, изо всех сил пополз к одинокому дереву.
Было очень больно. Хотелось лечь и, никуда не двигаясь, скулить жалобно и призывно. Но он упрямо полз вперёд. Его вело чувство более сильное, чем боль и страх. Ему казалось, что если он опоздает, то потеряет, и теперь уже навсегда, этого близкого, самого близкого ему на земле человека.
Хозяин лежал навзничь с закрытыми глазами. Но он дышал, он был живым. Султан почувствовал это носом, языком, всем своим существом. Он осторожно тыкал мордой в лицо хозяина, обнюхивал его, лизал. Наконец тот очнулся, открыл глаза и тихо сказал:
— Султанушка. Вот и встретились.
Хозяин достал из сумки бутылку и выпил немного жидкости с резким неприятным запахом. Потом он перевязал ногу себе и лапу Султану, и они поползли туда, где их ждал дядя Лёша.
Борис Степанович РябининПоследняя отрада
Наш полк стоял в городе Катовице. Война только что окончилась — самая кровавая и страшная из войн, какие когда-либо бывали на земле. Ещё всё дышало ею, всё говорило о едва утихшем урагане. И разрушенные здания, и неимоверная нищета польского населения, бедность, глядевшая изо всех дыр.
Ещё нет-нет да и раздавались выстрелы из-за угла, по ночам в развалинах слышались крики о помощи. Разгромленные в открытом бою, загнанные в щели, как крысы, гитлеровские недобитки, пытаясь запугать, жгли, убивали.
Четырнадцать собак несли службу в советской комендатуре. Овчарки и одна татра — так называли местные жители горных чешских овчарок, белоснежных, с закрученной шерстью, охранявших от волков стада домашнего скота, выносливых, исстари привыкших ко всем невзгодам собачьей жизни, неподкупных друзей человека. По образу жизни и повадкам они схожи с кавказскими овчарками.
Наша татра была старая, но ещё сильная и крепкая, необычайно злобная, никого не подпускавшая к себе.
Как сейчас, вижу эту мечущуюся по клетке, исходящую истошным лаем дьявольскую бестию, которую, вероятно, не смутило бы и появление стаи голодных волков. Глядя на неё, всегда думалось: что ей пришлось перенести, почему она стала такой озлобленной?
Даже лай её, сиплый, какой-то простуженный, заставлял задуматься об этом. Прежде чем попасть к нам, татра прошла через многие руки, мыкалась без хозяина, в качестве военного трофея была у немцев. Её били смертным боем, обламывали и укрощали, унижали так, как только можно унизить зависимое существо, но она не сделалась от этого забитой, нет. Она вела себя вызывающе, независимо, показывала такую ненависть и презрение к людскому роду, что, право, порой становилось жутко…
— Колосс Фарнасский, — сказала про неё жена коменданта, переводчица и образованная женщина, усмотрев в её непомерной лютости сходство с теми гигантами древности, которые поражали воображение современников своими размерами.
По странной случайности, это прозвище перешло и на бойца, ходившего за собакой, приветливого парня — косая сажень в плечах, — единственного человека, с которым ещё кое-как мирилась татра.
Колосс Фарнасский… Всякий раз, когда я вспоминаю это выражение, я вижу перед собой эти два существа — большого, добродушного, как ребёнок, советского солдата, на котором все гимнастёрки казались как бы севшими после стирки, а сапоги едва достигали середины голени, и его подшефную псину. Колосс Фарнасский! Если применительно к собаке, прозвище подчёркивало неукротимость и непомерную злобу животного, то по отношению к солдату оно носило скорее иронический оттенок, напоминая о его росте: парень был высоченный, как колокольня.
Однажды перед полковником-комендантом предстал плохо одетый человек. На вид ему было лет пятьдесят — пятьдесят пять. Печать страданий лежала на его лице. Тусклые глаза, потухший взор, в лице ни кровинки. Цивильная одежда с чужого плеча не могла скрыть его страшной худобы. С первого взгляда в нём без труда можно было узнать одного из тех узников фашистских лагерей, тех несчастных, которых Спасло быстрое наступление Советской Армии. Прошедший через все муки, тысячу раз умерший и всё-таки оставшийся в живых, он будил гнев и сострадание.
Сняв мятое кепи, в позе глубокой мольбы, он произнёс медленно, с запинкой, мешая русские и польские слова:
— Пан полковник, я извиняюсь… скажите… я слыхал, что здесь есть собака породы татра, самка… У вас на караульной службе… Я ищу собаку. Я потерял её в начале войны. Разрешите мне её посмотреть, пан полковник… И если она моя… если вы не против, забрать её… Это всё, что у меня осталось после войны, я извиняюсь…
Выяснилось, что он был в Освенциме. О том свидетельствовал значок на правой руке — шестизначный номер. На всём белом свете у него не осталось ни одной родной души. Жена и дочь погибли в газовой камере, остальные близкие развеялись по миру, как ветер уносит сухие листья.
Собаки находились в глубине двора, каждая в отдельной вольере. Татра из-за её особой злобности была привязана на короткой цепи. Так считалось безопаснее. Ещё сорвётся!
Полковник распорядился, чтобы человека из Освенцима пропустили во двор. Он стал подходить к собакам. Увидел среди них одну, белую, прищурился, походка его вдруг сделалась неверной, казалось, вот-вот он упадёт. Вглядываясь напряжённо, он шёл к ней…
Собака заметила его ещё издали и, перестав лаять, натянула цепь. Она вся как бы стремилась, рвалась к нему и в то же время замерла, словно боясь ошибиться.
Было поразительно тихо. Перестали лаять другие собаки. Когда он подошёл ближе, всё так же молча, всё так же неуверенно шаркая ногами, ничего не видя, кроме маячившего белого пятна за проволочной сеткой, он тихо-тихо позвал её. Звука почти не было слышно, только шелест губ. Но она услышала. У неё мелко дрожали уши, ошейник врезался в шею, мускулы напряглись. Уши! В них сейчас было выражено всё — страстное, нетерпеливое ожидание чего-то невероятного, жгучая надежда, вера и затаённый страх, страх — вдруг это мираж, мелькнёт и исчезнет, и снова жизнь за сеткой… Собака переживала и чувствовала то же, что и тот, подходивший к ней человек. И когда его шёпот донёсся до неё, она как-то непонятно, неестественно, боком и всем телом бросилась к нему. Он распахнул вольеру, кинулся к собаке, упал на колени, обнял её, она прижалась к нему, и так они замерли в этой полной трагизма и радости позе…