Ева получила хорошую должность в одном из жилищно-проектных институтов. В ее функции входило проектирование интерьеров жилых помещений. По роду работы ей часто приходилось ездить в Будапешт — договариваться с предприятиями-поставщиками и контролировать выполнение заказов. Работа ей нравилась, хотя приходилось по ходу дела много учиться. Естественно, она использовала поездки в столицу и для встреч со старыми знакомыми. И вскоре заметила, что она все чаще оказывается в центре внимания благодаря своему дару красочно рассказывать об известных актерах и политических деятелях, с которыми ей доводилось встречаться.
Имре поразила царившая на фабрике бесхозяйственность. Развал был полный, не существовало ни внутреннего распорядка, ни инструкций на рабочих местах, некоторые начальники цехов плохо знали производство и не справлялись со своими обязанностями. Все это создавало крайне нервозную атмосферу, и новички, едва проработав на фабрике два-три месяца, брали расчет, а на их место приходили другие, но и они не могли пустить там корни. Имре пришел в отчаяние. Боже праведный, в какое болото он угодил, какой хомут взвалил себе на шею! Он вел долгие разговоры с секретарем партбюро фабрики Кароем Штайглом, пытаясь разобраться в причинах создавшейся обстановки, но этот сорокалетний голубоглазый блондин как-то не очень охотно отвечал на вопросы. Имре знал его с детства, они не были друзьями, но и не враждовали. Отец Штайгла, неулыбчивый замкнутый человек, работал на фабрике слесарем, не слишком интересовался политикой и когда-то прекрасно ладил с прежним хозяином Палом Зоннтагом. Все свободное время он проводил на своем винограднике или копался в огороде. У него был добротный дом на северной окраине поселка, возле самого леса. Он считал себя венгром, не принимал участия в сборищах фольксбундовцев и тщательно ограждал своего сына от воздействия истерических речей Бауэра. Благодаря такому воспитанию Карой Штайгл стал здравомыслящим молодым человеком, освоил отцовскую профессию и тоже пришел слесарем на фабрику. Работал он добросовестно, дело свое знал отменно, вскоре на него обратили внимание. Однажды — это было в сорок девятом году — его разыскал Балинт Чухаи и сказал: «Сынок, я вижу, ты человек трудолюбивый и честный, думаю, ты многое мог бы сделать для людей». Через неделю Карой Штайгл подал заявление в партию. А вскоре его выбрали в исполнительный комитет. Он никогда не лавировал, прямо и откровенно высказывал свое мнение и бывал иногда наивным до святости. Штайгл стал секретарем партийного бюро, когда дела на фабрике пошли из рук вон плохо, и все ждали от него решительных мер. Но как одна ласточка не делает погоды, так и ему не под силу оказалось в одиночку разобраться в запутанных и противоречивых проблемах, с которыми он столкнулся. Все его попытки как-то изменить положение ни к чему не привели. Директор гнул одну линию, главный инженер — другую, завхоз пытался метаться между двух огней. Сформировались противоборствующие группировки, и многие ловкачи, взвешивая соотношение сил, примыкали то к одной, то к другой, в зависимости от того, какие это сулило материальные блага.
Имре задумчиво глядел на апатичного человека, сидевшего перед ним. Если уж у партийного секретаря опустились руки, чего же тогда ждать от других? Заботы минувших лет избороздили лицо Кароя Штайгла глубокими морщинами.
— Ты не поверишь, Имре, как я рад, что ты стал директором, — промолвил Штайгл, и лицо его озарила улыбка.
Имре чувствовал, что слова Кароя идут из глубины души, и это взбодрило его, как аромат доброго вина после тяжелого ужина.
— Если бы ты знал, с каким удовольствием я сюда ехал! — сказал Имре. — Даже представить себе не мог, с чем доведется столкнуться. Честно тебе скажу: трудно поверить, что в Венгрии в тысяча девятьсот шестьдесят седьмом году может быть такое положение на фабрике. Я знал, что придется преодолевать трудности, но на такое не рассчитывал. — Он закурил сигарету. — О дисциплине и речи нет, большинство станков простаивает, грязища кругом непролазная, на складах валяются тонны неиспользованного сырья, накладные расходы огромные, о производительности труда вообще говорить не приходится. Просто ума не приложу, за что хвататься, с чего начинать.
Штайгл кивнул:
— Я тебя понимаю. Только не впадай в панику. Есть тут несколько человек, на которых ты можешь рассчитывать. Конечно, ситуация сложная. Руководство треста проводит свою кадровую политику, не считаясь с нашими интересами. Присылают сюда людей, от которых хотят избавиться.
— А куда же смотрит уездный партийный комитет?
— Тяжело говорить об этом, Имре.
— Говори. Я должен во всем разобраться.
— Понимаешь, я заметил, что некоторые руководители треста состоят в каком-то подозрительном сговоре с партийными секретарями уезда и области. Балинт Чухаи — по согласованию с трестом — пристраивает сюда на хорошие должности своих людей. А в благодарность за это утверждает кандидатуры, которые ему предлагают. Вот и получается, что у нас начальниками цехов и отделов работают люди, имеющие по восемь классов образования.
— Но ведь эта работа требует высокой квалификации, образования! Тут нужны дипломированные специалисты.
— Конечно, конечно. Существуют законы, постановления, однако везде можно найти лазейку. Но и это еще не все. Представь себе, у нас две тысячи рабочих и служащих, у сорока процентов из них нет и восьмилетнего образования. Это получается восемьсот человек. Из них триста семьдесят в возрасте до тридцати пяти лет. И из этого числа восемнадцать человек вообще неграмотные. Можно ли на таких людей надеяться? Что их держит на фабрике? Да ничего. Пришли попытать счастья. А не понравится — дадут деру, только их и видели. Но ты все равно не отчаивайся. Попробуем вместе что-то предпринять. Можешь во всем положиться на меня.
— Спасибо, Карой. Но я должен сначала поговорить с Балинтом.
Через несколько дней Балинт Чухаи пригласил Имре с Евой в гости. Секретарь уездного партийного комитета жил на улице Ференца Ракоци в бывшем доме Шульцера. Фридеш Шульцер до войны был самым богатым торговцем скобяными товарами и одним из виднейших фольксбундовцев. Обоих своих сыновей он благословил на службу в СС. В сорок пятом Шульцера со всей семьей экспроприировали, а его четырехкомнатный благоустроенный дом тогдашние власти предоставили одному из самых активных борцов за коммунистические идеалы Балинту Чухаи. Он поселился там со своей женой Катинкой. Уже десять лет Чухаи возглавлял уездную партийную организацию и являлся членом областного комитета. Ему исполнилось пятьдесят четыре года, и по возрасту он мог уже идти на пенсию, но покой был противен его деятельной натуре. Да и смотрелся он еще молодцом: крепкий, широкоплечий, подтянутый, только шевелюра слегка тронута сединой. В уезде Балинта Чухаи ценили и уважали, считая человеком кристальной честности и строгих правил, чуть ли не пуританином. Катинка, полнотелая, пышущая здоровьем женщина, была на десять лет моложе его. Она руководила кустарно-промысловой артелью кружевниц, любила возиться с молодыми работницами, передавая им свой опыт, и они в ответ питали к милой тете Катинке самую искреннюю симпатию.
Еве сразу понравилась эта приветливая женщина, а когда та показала ей свои рукоделия, знаменитые кружева, в которых были использованы мотивы венгерского фольклора, они сразу нашли общий язык. Имре Давид и Балинт Чухаи тем временем сели за стол. Выпили по рюмке местной черешневой палинки.
— Здорово ты возмужал, Имре. Тебя и не узнать. А расскажи-ка мне о Миклоше Зале. Где он, чем занимается? Вы ведь дружите?
— Конечно, — ответил Имре. — Мне кажется, у нашей дружбы крепкие корни. Нас связывают воспоминания. И потом пять лет в Москве — бок о бок в одной комнате. Нелегко было, честно говоря. Стипендия маленькая, ни денег, ни посылок из дома мы не получали в отличие от других. От матери Миклошу нечего было ожидать — она сама еле концы с концами сводила. А мне кто бы мог отправить посылку? Тетка Ирма? На Фери тогда тоже рассчитывать не приходилось. В общем, крутились, как могли. На втором курсе стали подрабатывать переводами. И все деньги складывали в общий котел. Потом-то полегче стало. И посольство нам помогало по мере возможностей.
— Прекрасные времена, — с улыбкой заметил Балинт Чухаи. — На старости лет такие воспоминания могут согревать человеку душу. Так ты не сказал, где сейчас Миклош.
— В Пеште. Работает инженером-механиком на текстильной фабрике. Женился, ребенок у него. Все вроде бы ничего, да с жильем беда. Квартира — под самой крышей. Вечно сырость, плесень. Вместо нормальных окон — слуховые окошки, которые не открываются. Ребенок постоянно болеет, жена больше сидит дома, чем работает. Если бы я только мог ему помочь!
С лица Балинта Чухаи сошла улыбка, он помрачнел.
— Знаешь, когда я вспоминаю Миклоша, меня мучают угрызения совести.
— Не понимаю, о чем ты говоришь, Балинт.
— Сейчас объясню. — Чухаи набил трубку. — Я старался сделать для его матери все, что мог. Устроил ее работать на птицеферму, помог отремонтировать дом, договорился в лесничестве, чтобы ее снабдили на зиму дровами. Катинка регулярно ходила к ней помогать, стирала, готовила, когда она болела. Старушка Чутораш к тому времени уже умерла. — Чухаи раскурил трубку и, глядя куда-то поверх головы Имре, продолжал: — В пятьдесят шестом я учился в Высшей партийной школе в Пеште. Там меня и застала контрреволюция. Если бы ты видел, что творилось у нас в общежитии! Даже вспомнить тягостно. Никогда мне еще не приходилось видеть столько разорванных партийных билетов. Я чувствовал, что надо возвращаться домой. — Чухаи налил палинки, поднял свою рюмку, залпом выпил. — Но я не поехал домой. А двадцать четвертого утром послал Катинке телеграмму, чтобы она ехала в Пешт. И знаешь, почему я тогда не вернулся домой? Я никому не говорил, но тебе, Имре, скажу. Струсил я, со страху полные штаны наложил. Да-да, попросту испугался. Сейчас даже не могу тебе объяснить, кого и чего. Меня парализовал какой-то странный, до сих пор неведомый страх. Знаешь, Имре, я и в сорок четвертом боялся. Но тогда был совсем иной страх. Я же был партизаном, сражался с оружием в руках, знал, где враг, в кого надо стрелять. Да, я боялся за свою жизнь, но это был нормальный, естественный страх. И во время боя он исчезал. А в пятьдесят шестом все оказалось по-другому, все перепуталось. Я не понимал, кто истинный враг и где он. Я и тогда не верил и сейчас не поручусь, что каждый, кто горлопанил на улицах и размахивал оружием, был врагом. Но если б я тогда вернулся в Бодайк, это кончилось бы плохо. Люди совсем одурели. Мы довели их до такого состояния. Были чересчур нетерпимы, прибегали к насилию. — Чухаи задумался, попыхивая трубкой, потом продолжал: — Уже двадцать седьмого октября с Запада начали наезжать всякие эмиссары с инструкциями, молодежь сорганизовалась в вооруженные банды. Бауэра выпустили из тюрьмы, он сразу же вернулся в Бодайк и стал председателем революционного комитета. Естественно, началось сведение счетов. Много чего навытворяли. Мать Миклоша выгнали из Бодайка, дом сожгли. Мне не дает покоя мысль, что я мог ей чем-то помочь.