Друзья и возлюбленные (сборник) — страница 20 из 57

– Любопытно, что я сделал именно такой выбор, – наконец заметил он. – Подручный мясника – для моего отца, и чахлый метальщик петель – для матери. Видимо, я знал, на что гожусь. И как выяснилось, поступил правильно.

Я уставился на него, не зная, серьезно он говорит или демонстрирует пристрастие к черному юмору. Временами его реплики звучали странно. В нем таилась удивительная жила, которая время от времени выходила на поверхность, изумляя меня.

– Довольно рискованный шаг, – отозвался я. – В следующий раз лучше предпочесть что-нибудь более надежное.

Он внимательно посмотрел на меня, и поскольку определить, в каком он настроении, я не сумел, то придал своему лицу предельную серьезность.

– Пожалуй, вы правы, – согласился он со смехом. – Об этом мы еще поговорим когда-нибудь.

После визита на Гоортгассе он стал вести себя в моем присутствии менее сдержанно, часто заводил разговоры о предметах, об интересе к которым с его стороны я и не подозревал. В нем я нашел любопытную мешанину свойств. Сквозь маску проницательного и циничного дельца порой проглядывал мечтатель.

Мы расстались в Гааге. Он оплатил мне обратный билет до Лондона и дал еще фунт на дорожные расходы – вместе с обещанной десятифунтовой купюрой. «Миссис Хорейшо Джонс» он отослал несколькими днями ранее – полагаю, к облегчению обоих, – а сам собирался в Берлин. Я думал, что больше никогда не увижусь с ним, хотя в последующие несколько месяцев часто вспоминал о нем и даже пытался навести о нем справки в Сити. Но опереться в расспросах мне было почти не на что, и после того как Фенчерч-стрит осталась для меня в прошлом, а я занялся литературой, своего бывшего спутника я забыл.

Пока однажды не получил письмо, присланное на адрес моего издателя. На нем была швейцарская марка, и я, распечатав письмо и взглянув на подпись, поначалу не понял, кто такой «Хорейшо Джонс» и где мы с ним познакомились. А потом вспомнил.

Он лежал весь изломанный и разбитый в хижине дровосека на склоне Юнгфрау. Как он сам выражался, он заморочил самому себе голову, считая, что ему под силу заняться альпинизмом, невзирая на возраст. Как только представилась возможность, его перенесли в более безопасное место, в Лаутербруннен, но поговорить там по-прежнему было не с кем, если не считать сиделки и врача-швейцарца, раз в три дня совершающего восхождение на гору, чтобы проведать пациента. «Хорейшо Джонс» умолял меня, если я найду время, приехать и провести с ним недельку. Для оплаты расходов он приложил к письму чек на сотню фунтов, лишив меня возможности отговориться отсутствием средств. Он похвалил мою первую книгу, которую прочитал, и просил телеграфировать о своем решении, для чего указал свое настоящее имя – как я и подозревал, он оказался одной из наиболее известных фигур в финансовых кругах. Мое время теперь принадлежало мне, и я телеграммой сообщил ему, что прибуду в следующий понедельник.

Он лежал на солнце возле хижины, когда я прибыл туда ближе к вечеру, после трехчасового восхождения вместе с носильщиком, нагруженным моим немногочисленным багажом. «Хорейшо Джонс» не мог даже пошевелить рукой, но его удивительные блестящие глаза смотрели приветливо.

– Хорошо, что вы смогли приехать, – произнес он. – Близких родственников у меня нет, а мои, если так можно выразиться, друзья – до слез нудные дельцы. И потом, они не те люди, с которыми мне сейчас хотелось бы поговорить.

Он всецело примирился с приближением смерти. Бывали моменты, когда мне казалось, что он ждет ее с нетерпением и благоговейным любопытством. Стараясь подбодрить его, как принято, я заявил, что пробуду с ним, пока мы не вернемся в лоно цивилизации вместе, но он лишь рассмеялся.

– Я не вернусь, – возразил он. – По крайней мере этим путем. А что будет дальше с этими переломанными костями – не ваша и не моя забота. Места здесь подходящие, чтобы умирать. Здесь хорошо думается.

Непросто сочувствовать тому, кто совершенно равнодушен к собственной участи. Мир по-прежнему вызывал у него живой интерес – за пределами его привычной сферы: он дал мне понять, что вытеснил из головы всякие воспоминания о ней. Ему не терпелось поговорить о будущем с его проблемами, возможностями, новыми событиями и обстоятельствами. Он казался совсем молодым человеком, у которого вся жизнь впереди.

Однажды вечером, незадолго до его конца, мы остались вдвоем. Дровосек с женой отправились вниз, в долину, проведать детей, а сиделка ушла пройтись, оставив пациента под моим присмотром. Перед ее уходом мы вдвоем перенесли его на излюбленное место у боковой стены хижины, откуда открывался вид на возвышающуюся громаду Юнгфрау. Тени удлинялись, и казалось, что гора в мрачном молчании надвигается на нас.

Я не сразу заметил его пронзительный взгляд, устремленный на меня, а когда заметил, то ответил на него.

– Интересно, встретимся ли мы вновь, – произнес он, – и, что еще важнее, вспомним ли друг друга.

На миг я озадачился. Мы не раз обсуждали мировые религии, и всякий раз оказывалось, что к ортодоксальным верованиям он относится с насмешливым пренебрежением.

– За последние несколько дней мной завладело одно ощущение, – продолжал он. – Первый его проблеск я почувствовал, когда впервые увидел вас на пароходе. Мы были студентами-однокашниками, мы учились вместе. Не знаю, по какой причине, но мы очень сблизились. Там была женщина. Ее сжигали на костре. Была толпа, внезапная темнота и ваши глаза прямо перед моими.

Видимо, это был некий гипноз, потому что, пока он рассказывал, неотрывно глядя мне в глаза, мне вдруг привиделись узкие улочки, заполненные странной толпой, крашеные дома, каких я никогда не видывал, и неотступный страх, прячущийся в тени повсюду. Я встряхнулся, надеясь вырваться из плена наваждения, но тщетно.

– Так вот что вы имели в виду тем вечером на Гоортгассе, – откликнулся я. – Вы в это верите?

– Любопытный случай приключился со мной в детстве, – продолжал он. – В то время мне было от силы лет шесть. Мы с родителями ездили в Гент – кажется, в гости к кому-то из родных. Однажды мы побывали в замке. В то время он представлял собой руины, теперь его отреставрировали. Мы заглянули в помещение, где некогда был зал заседаний. Я улизнул в дальний конец огромного зала, неизвестно почему нажал какую-то пружину, замаскированную в кладке, и вдруг со скрежетом открылась потайная дверь. Помню, как я юркнул в нее, оглянулся: никто на меня не смотрел, – и скрылся за дверью, закрыв ее за собой. Куда идти, я чувствовал инстинктивно. Я сбежал по лестнице и двинулся по темным коридорам, где мне пришлось ощупывать стены, пока на повороте я не нашел узкую дверь. Мне была известна комната, находящаяся за ней. Ее фотографии опубликовали спустя много лет, когда потайную комнату обнаружили, и она оказалась точно такой, какой представилась мне, когда я потайным ходом проделал путь под городской стеной и вышел к домику на Ауссермаркт.

Открыть дверь я не смог: ее придавили с другой стороны какие-то камни. Боясь наказания, я бросился обратно в зал совета, а когда вернулся, там уже никого не было. Меня искали в других помещениях замка. О своем приключении я так никому и не рассказал.

В любое другое время я бы только посмеялся. Позднее, вспоминая, что он рассказывал тем вечером, я отверг эту историю целиком как вымысел, плод детского воображения, но в тот момент удивительные блестящие глаза словно заворожили меня. Их взгляд оставался неподвижным, под этим взглядом я сидел на низких перилах веранды, глядя на его бледное лицо, которое уже начинала красить в свои цвета смерть.

У меня создалось впечатление, что этими рассказами он пытается втиснуть в мою память воспоминания о нем. Они казались средоточием его самого, его душой. Нечто бесформенное, но тем не менее отчетливое, материализовалось передо мной. Я испытал почти физическое облегчение, когда спазм боли вынудил моего собеседника отвести от меня взгляд.

– Когда меня не станет, вы найдете письмо, – после минутного молчания продолжал он. – Я подумал, что вы можете задержаться в пути или что мне не хватит сил все вам рассказать. Мне казалось, из всех моих знакомых, не принадлежащих к деловым, только вы не отмахнетесь от моих слов, не сочтете их абсурдом. А я рад, что умираю в здравом уме и твердой памяти, и прошу вас это запомнить. Всю жизнь я боялся старости и постепенного умственного упадка. В то же время мне всегда казалось, что я умру более или менее внезапно, продолжая владеть собой. И я всегда благодарил за это Бога.

Он закрыл глаза, но я сомневался, что он засыпает; немного погодя вернулась сиделка, мы перенесли его в дом. Больше разговоров мы не вели, хотя по его желанию следующие два дня я продолжал читать ему. На третий день он умер.

Я нашел письмо, о котором он говорил, – он сам объяснил, где его искать. К нему была приложена пачка купюр, которые он оставил мне, и совет потратить их как можно быстрее.

«Если бы я не любил Вас, – говорилось далее в письме, – то оставил бы Вам доход и Вы благословляли бы меня, вместо того чтобы проклинать как человека, который испортил Вам жизнь».

Он считал наш мир школой, в которой создаются люди, а силу – неотъемлемым качеством человека. В этих убеждениях можно усмотреть глубокую религиозность. Несомненно, в те времена его могли счесть теософом, однако свои убеждения он выработал сам и приспособил к своему кипучему, воинственному нраву. Люди нужны Богу, чтобы служить и помогать ему. Поэтому посредством многочисленных перемен на протяжении веков Бог дарует людям жизнь, чтобы в соперничестве и борьбе они неуклонно наращивали силу, чтобы тот, кто оказался самым достойным, сталкивался с более суровыми испытаниями, скромным стартом, значительными препятствиями. Венец добродетели – непрерывная череда побед. Видимо, он убедил себя в том, что он один из избранных, предназначенных для великих свершений. Во времена фараонов он был рабом, в Вавилоне – жрецом, он взбирался по веревочным лестницам при разграблении Рима, пробивал себе путь в советы правителей, когда Европа представляла собой поле боя для враждующих племен, рвался к власти в эпоху Б