Сумерки наполняют комнату, понемногу сгущаясь. Джон равнодушно удивляется, почему время летит так быстро. Вскоре он слышит поблизости голос, медленный и монотонный, который очень знаком ему, хотя он не может вспомнить, кому этот голос принадлежит. Он не поворачивает головы, но сонно прислушивается. Голос говорит о жире: сто девяносто четыре бочки жира, и все они должны стоять одна в другой. Это невозможно сделать, обиженно жалуется голос. Они не входят одна в другую. Бесполезно пытаться втиснуть их. Видите! Они только раскатятся.
В голосе звучит раздражение и усталость. Господи, ну что им надо! Разве они не видят, что это невозможно? Какие же все болваны!
Внезапно он узнает голос, вскакивает и дико озирается, стараясь припомнить, где он. Огромным усилием воли ему удается удержать ускользающее сознание. Наконец он крадучись выбирается из комнаты и спускается по лестнице.
В прихожей останавливается и прислушивается: в доме все тихо. Он добирается до лестницы, ведущей в кухню, и негромким голосом зовет экономку, которая поднимается к нему, задыхаясь и кряхтя после каждой ступеньки. Не подходя к ней близко, он шепотом спрашивает, где Анна. Экономка отвечает, что в больнице.
– Скажи ей, что меня внезапно вызвали по делу, – торопливо и негромко говорит он. – Я буду отсутствовать несколько дней. Скажи, пусть уезжает отсюда и немедленно возвращается домой. Теперь они могут обойтись без нее. Скажи, чтобы отправлялась домой немедленно. Я тоже приеду туда.
Он идет к двери, но останавливается и поворачивается к экономке.
– Скажи ей, я прошу, я умоляю ее не оставаться здесь больше ни одного часа. Теперь тут ее ничто не держит. Все закончено: нет ничего такого, что не может сделать кто-то еще. Скажи, что она должна вернуться домой сегодня же вечером. Скажи, если она любит меня, пусть уезжает немедленно.
Экономка, несколько смущенная его горячностью, обещает передать все это и спускается вниз. Он берет шляпу и плащ со стула, куда бросил их, и снова поворачивается, направляясь к выходу. В это мгновение открывается дверь и входит Анна.
Он кидается назад, в темноту, и прижимается к стене. Анна, смеясь, окликает его, а затем, так как он не отзывается, спрашивает встревоженным тоном:
– Джон… Джон… милый! Это ты? Где же ты?
Затаив дыхание, он еще глубже забивается в темный угол; Анна, думая, что это почудилось ей в полумраке, проходит мимо и поднимается по лестнице.
Тогда он крадется к выходу, выскальзывает на улицу и тихо затворяет за собой дверь.
Несколько минут спустя старая экономка взбирается наверх и передает слова Джона Анне. Та в полном недоумении подвергает бедную старуху суровому допросу, но не может больше ничего добиться. Что все это значит? Какое «дело» могло заставить Джона уехать, если в течение десяти недель это слово не слетало с его губ? И покинуть ее таким образом – не сказав ни слова, не поцеловав! Внезапно она вспоминает, как, войдя в дом, окликнула Джона, когда ей показалось, что она его видит, а он не ответил, и ужасная правда неумолимо предстает перед ней.
Она снова затягивает ленты капора, которые уже медленно развязала, спускается вниз и выходит на мокрую улицу. Торопливо направляется к дому единственного живущего поблизости доктора – массивного грубоватого человека, который в течение этих двух страшных месяцев оставался их главной опорой и поддержкой. Доктор встречает ее в дверях, и по смущенному выражению его лица она сразу обо всем догадывается. А неуклюжие попытки доктора разубедить ее только убеждают Анну в собственной правоте…
Откуда ему знать, где Джон? Кто сказал ей, что у Джона температура – такого большого, сильного, здорового? Она слишком много работала, и поэтому эпидемия не выходит у нее из головы. Она должна немедленно вернуться домой, иначе заболеет сама. С ней это может случиться гораздо скорее, чем с Джоном.
Анна, подождав, пока доктор, расхаживая взад-вперед по комнате, закончит выдавливать из себя нескладные фразы, мягко, не обращая внимания на его уверения, говорит:
– Если вы не скажете мне, я узнаю у кого-нибудь другого, вот и все. – Затем, уловив в нем секундное колебание, она кладет свою маленькую ручку на его грубую ладонь и с бесстыдством горячо любящей женщины вытягивает из него все, что он обещал держать в тайне.
И все же он останавливает ее, когда она собирается уходить.
– Не ходите к нему сейчас. Он разволнуется. Подождите до завтра.
И вот, в то время как Джон считает бесконечные бочки с жиром, Анна сидит у его кровати, ухаживая за своим последним пациентом.
Часто Джон произносит в бреду ее имя, и она берет его горячую руку и держит в своих, пока он не засыпает.
Каждое утро приходит доктор, смотрит на больного, задает пару вопросов Анне и дает несколько указаний, но не говорит ничего определенного. Пытаться обмануть ее бесполезно.
Дни медленно тянутся в полутемной комнате. Анна видит, как его худые руки становятся все тоньше, а запавшие глаза – все больше, и все же остается странно спокойной, почти довольной.
Перед самым концом наступает час, когда к Джону возвращается сознание.
Он смотрит на нее с благодарностью и упреком.
– Анна, почему ты здесь? – спрашивает он с трудом. – Разве тебе не передали мою просьбу?
Она не отрывает от него бездонных глаз.
– Разве ты уехал бы, бросив меня здесь умирать? – Ее губы изгибает легкая улыбка.
Она еще ниже склоняется над ним, так что ее мягкие волосы касаются его лица.
– Наши жизни слиты воедино, любимый, – шепчет она. – Я не могла бы жить без тебя, Богу это известно. Мы всегда будем вместе.
Она целует его, кладет его голову к себе на грудь и нежно гладит, как ребенка. Он обнимает ее слабыми руками.
Позже она чувствует, как эти руки начинают холодеть, и осторожно опускает его на кровать, в последний раз смотрит ему в глаза, а потом закрывает веки.
Рабочие просят разрешения похоронить его на ближнем кладбище, чтобы никогда не расставаться с ним; получив согласие Анны, они делают все сами, любящими руками, не желая, чтобы в этом участвовал кто-то посторонний. Они кладут его у церковного крыльца, чтобы, входя в церковь и выходя оттуда, проходить поблизости. Один из них, умеющий обращаться с резцом и зубилом, вытесывает надгробный камень.
Наверху барельеф, изображающий доброго самаритянина, который склонился над страждущим, под ним надпись: «Памяти Джона Ингерфилда».
Он собирается высечь еще стих из Библии, но грубоватый доктор останавливает его:
– Лучше оставь место, на тот случай если придется добавить еще одно имя.
И на короткое время надпись остается незаконченной, а через несколько недель та же рука добавляет слова «и Анны, его жены».
Женщина с Саэтера
Выслеживание северного оленя – крайне волнующее занятие, как можно предположить, слушая рассказы бывалых охотников на веранде какого-нибудь норвежского отеля. Следуя указаниям своего проводника, юноши с мечтательными и грустными глазами обитателя долин, вы покидаете фермерскую усадьбу ранним утром, чтобы уже в сумерки прибыть в заброшенную бревенчатую хижину, которой и предстоит стать вашим унылым жильем на время пребывания в горах.
На рассвете вы поднимаетесь и, позавтракав вяленой рыбой и кофе, вскидываете на плечо «ремингтон» и выходите в холодный туман. Проводник закрывает дверь за вашей спиной, ключ со скрипом поворачивается в ржавом замке.
Час за часом вы топаете по сонной, каменистой земле или петляете между соснами, разговаривая шепотом, чтобы ваш голос не долетел до чутких ушей вашей будущей добычи, которая всегда держит нос по ветру. Здесь и там в низинах вы видите широкие снежные поля, по которым идти нужно с предельной осторожностью, прислушиваясь к шуму потока, бурлящего где-то под вашими ногами, и гадать, выдержит ли ледовый мостик над ним вес вашего тела. Время от времени, когда цепочкой по одному вы продвигаетесь по какому-то скалистому гребню, вам удается разглядеть зеленый мир, находящийся в трех тысячах футах ниже, но долго смотреть на него вы не можете, потому что ваше внимание приковано к следам вашего проводника, потому что шаг вправо или влево может привести к тому, что вы вернетесь в долину, точнее – вас там найдут.
Все, что вы делаете, очень полезно для здоровья по части физических упражнений и бодрит. Но северного оленя вы не видите, и если только, сокрушив предубеждения вашей совести британца, не выстрелите по вдруг попавшейся на глаза лисе, то карабин могли бы оставить и в хижине – принес бы не меньше пользы. При этом ваш проводник продолжает пребывать в прекрасном расположении духа и на ломаном английском, помогая жестами, рассказывает об ужасной бойне, учиненной другими охотниками, которых он вывел на оленей, и об огромных стадах, обычно пасущихся в этих местах. А когда вы уже теряете надежду встретиться с оленями, он начинает что-то бормотать о медведях.
В какой-то момент вы действительно наткнетесь на след и долгие часы будете идти по нему, пока он не приведет к отвесной пропасти. Как это объяснить – самоубийством или склонностью местных животных подшучивать над охотниками, – решать вам. Но в этом месте, с учетом многих миль, отделяющих вас от заброшенной хижины, где предстоит ночевать, преследование вы прекращаете.
Я рассказываю исключительно о личных впечатлениях.
Весь день мы шагали под безжалостным дождем, остановившись лишь на час в полдень, чтобы поесть вяленого мяса и выкурить трубку под защитой нависающего над нами утеса. Вскоре после этого Майкл из своей двустволки подстрелил белую куропатку (птицу, которой было лень уступить вам дорогу). Первая добыча нас подбодрила, а вскоре настроение еще поднялось, потому что мы нашли очень свежие оленьи следы. По ним мы и пошли, забыв в охотничьем азарте об увеличивающемся расстоянии до охотничьей избушки, близком вечере и сгущающемся тумане. След уводил нас все выше и выше, все дальше и дальше в горы, пока резко не оборвался на берегу быстрой горной речушки. Пока мы стояли, переглядываясь, пошел снег.