Еще Илья Эренбург в книге о Чехове писал, что когда Гитлер еще пешком под стол ходил, фон Корен уже высказывал его тезисы.
Олег Даль презирал ложный пафос и «служение моменту». Он умел ненавидеть, бывал злым, глаза его, обычно добрые, смотрели сурово и даже враждебно. Таким становился его Лаевский, когда он в редкие минуты прозрения перед лицом смерти на неотвратимой дуэли, мысленно «развивая свиток» своей жизни, убеждался, что «за всю жизнь… не посадил ни одного деревца, не спас ни одной мухи, а только губил… лгал, лгал, лгал».
Хейфиц и чувствовал, и видел: «Олег очень любил Высоцкого. Он любил его как человека, любил, может быть, не его актерское творчество, но его личность, его поэзию, его песни. Никогда об этом прямо не говорил, но вот хотя бы по этой фразе: «После Володи останутся его песни, а после меня…» — это становится ясно…
Как-то через год или больше после окончания нашей с ним работы, к сожалению, единственной… я получил от него письмо. Он просил меня просмотреть снятый материал только что оконченного фильма. Он был недоволен своей работой, слишком поздно почувствовал свои ошибки. Может быть, в монтаже вырезать неудачные куски? И он просил меня уговорить молодого режиссера сделать это. Заканчивал письмо все теми же словами: «После Володи останутся его песни, а после меня — фильмы. По ним и будут судить обо мне».
Именно фильмы — не спектакли… В «Современнике» ему становилось все неуютнее. Жестким ударом по самолюбию стала скандальная замена в «Двенадцатой ночи» его Эгьючика другим актером. Накануне в ходе спектакля «На дне» Даль, оступившись, получил серьезную травму ноги. Врачи прописали постельный режим. Олег был уверен, что его спектакль либо отменят, либо заменят другим. Но заменили как раз его самого! Под руку подвернулся энергичный молодой актер Костя Райкин.
А после Виктор Борисович Шкловский подлил масла в огонь: «Далик, милый, они должны теперь ползти на животе и просить у тебя прощения. А иначе — уходи к чертовой матери из театра!». И, вздохнув, добавил: «Бывают такие вещи, которые нельзя заменить, которые надо отменить, если человек не может, а мы по-прежнему начинаем говорить, что нет незаменимых, а мы заменяем и заменяем…»
Каждый настоящий, уважающий себя мастер ценит свой труд. Даль столь же болезненно, как и Высоцкий, терзался, когда на Его роль претендовали другие. Как Владимир Семенович рычал на Золотухина и обещал уйти с Таганки в самый паршивый театр в тот день, когда Валерий выйдет на сцену в роли Гамлета, так и Даль вновь и вновь мучился над неразрешимым вопросом: «Как стать единственным?..»
Сразу «Современник» он не покинул. Но в начале 1976 года на дне рождения того же Шкловского «развязал». И — как с цепи сорвался! Нахулиганил во время спектакля «Валентин и Валентина», присев на край сцены и попросив у кого-то из зрителей прикурить. Конечно, скандал, разбор на общем собрании труппы, выговор…
Затем приключилась история с «Вишневым садом», о чем шла речь выше и которая стала поводом для увольнения по статье «За нарушение трудовой дисциплины». Для Волчек демарш Олега стал последней каплей: «Он срывал, перечеркивал всю работу и казался глухим и бесчувственным ко всем просьбам и мольбам. В 1981-м Галина Борисовна даже на похороны Даля не пошла. Только сухо сказала: «Я с ним давно простилась».
Когда Даль «эмигрировал» к Эфросу на Малую Бронную, чтобы дебютировать там в спектакле по Тургеневу «Месяц в деревне», Валентин Гафт проводил его эпиграммой:
Все театры Далю надоели.
Покинув «Современник» древний,
Решил четыре он недели,
То есть, месяц, провести в деревне.
Но, побывав на премьере «Месяца в деревне», восхищался: «Олег играл грандиозно…»
Анатолий Эфрос, размышляя о Дале, неизменно проводил параллели с Высоцким: «Олег Даль был «отдельным человеком». И в «Современнике», и при Ефремове, и без Ефремова, и рядом со мной он всегда был отдельным человеком. В гримерке всегда сидел один, зашторивал окна и сидел в темноте, и скулы у него ходили, настолько он раздражался, слыша, как за стеной артисты болтают на посторонние темы, рассказывают байки про то, где снимаются. Сам он никогда не говорил о своих съемках, и вообще мало говорил. Он был олицетворением понятия «современный актер». Так же, как и Высоцкий. Их сравнить не с кем. Оба были пропитаны жизнью. Они сами ее сильно испытали. Даль так часто опускался, а потом так сильно возвышался. А ведь вся эта амплитуда остается в душе. То же самое и у Высоцкого. Это сказывалось и на образах…»
Даль откликался на слова режиссера стихами:
И ломать меня ломали,
И терзать меня терзали,
Гнули, гнули до земли,
А я выпрямился…
Я не клялся, не божился,
Я легко на свете жил.
Хоть в четыре стенки бился,
Волком на луну не выл…
Можно плюнуть с горки в реку,
Поднатужиться, напрячься
И подпрыгнуть на вершок…
Можно душу человеку
Измолоть на порошок…
Ах, ломать меня ломать,
Ах, терзать меня терзать!..
Гнули, гнули до земли,
А я выпрямился…
— Я встретился с Далем в Театре на Малой Бронной, — вспоминал драматург Эдвард Радзинский. — Олег одновременно репетировал две мои пьесы — «Продолжение Дон Гуана» и «Лунин, или Смерть Жака». «Лунин» — история о последних трех часах жизни человека… Я навсегда запомнил, как он играл. Осветители забывали давать свет, а режиссер забывал им кричать, чтобы они его давали. Он играл такой физический, вещественный ужас перед смертью, играл на таком страдании, что было ясно: так невозможно сыграть всю пьесу, это немыслимо! Он и не сыграл.
Сбежал, как Подколесин в гоголевской «Женитьбе» накануне свадьбы, так и Даль испарился из театра перед премьерой. Подал заявление об уходе. Я унижался, я его просил… Он косноязычно объяснял мне что-то… Нет, все было бессмысленно! Но я понял: он был болен одной из прекрасных и трагических болезней — манией совершенства.
Позже судьба почти не сталкивала Даля с Радзинским. Лишь однажды они случайно встретились на улице. Олег увидел драматурга, словно убийца убитого. Заметался, но деваться было некуда — они шли друг другу навстречу.
— Избави бог, — говорил Радзинский, — у меня не было к нему никаких счетов! Разве можно прощать или не прощать актеру?! Актеры — существа особые. Они не подвластны простому суду. Смешно обижаться на Даля хотя бы потому, что никто не терзал его больше, чем он сам…
Драматург то ли не знал, то ли не хотел называть еще одну причину, по которой Даля постигла та же участь, что и многих его коллег, и он вынужденно ушел с Малой Бронной. В театре у Эфроса служила замечательная актриса Ольга Яковлева… Из-за ее особого статуса и оттого безумных капризов, надуманных требований к партнеру непременно случались конфликты. Далю было трудно с ней играть. Они не находили общего языка. Эфрос любил их обоих, но, видимо, Олю больше. И когда Анатолий Васильевич решил поставить «Гамлета», Олегу расхотелось играть роль принца датского в трагедии про Офелию Яковлевой.
Он ушел в Малый театр, в училище которого некогда постигал актерское мастерство. Художественный руководитель театра Михаил Царев принял Даля радушно, тут же поручил определить новобранцу свободную гримерную комнату.
— Пожалуйста, обживайтесь.
— А кто ее раньше занимал? — спросил Даль.
— Эйбоженко.
Олег вздохнул: Алексей Эйбоженко, с которым он был неплохо знаком, недавно скончался. Свято место… Актриса театра Ирина Печерникова, обнаружив Олега в Малом, сразу поняла: «Нет, не его…»
Режиссер Борис Львов-Анохин предложил Далю роль Ежова в спектакле «Фома Гордеев». Работа актеру как будто пришлась по вкусу, но для себя он сразу решил: сыграет премьеру — и уйдет.
Понимая, что прощального разговора с Эфросом не избежать, и что он непременно станет невыносимо тяжелым, излишне эмоциональным, и что ему просто не удастся успеть высказать все наболевшее Анатолию Васильевичу, Олег обратился к эпистолярному жанру:
«Мы встретились с Вами в работе «Журнал Печорина», и там Вы стали предлагать мне совместное существование, но я отказался, объясняя это моей тогдашней неприязнью к театру вообще. Постепенно не находил возможности самовыражения в «Современнике» и ушел оттуда на курсы кинорежиссуры…
Наша встреча накоротке — в ВТО — и Вы сказали: «Не понимаю, зачем хорошему артисту становиться режиссером?» Это были хорошие слова. Из всего хорошего я умею извлекать пользу, но мне нужен процесс, я должен сам через что-то пройти, чтобы проверить теорию практикой…
Когда пришло время Высших реж. курсов и меня стали учить какие-то дуболомы, которых я не уважал и не смогу никогда уважать, — я не выдержал. Кроме того, я понял, что в этом болоте легко потерять себя, свое, свою индивидуальность, стать исполнителем чужой музыки. Я снова ушел и снова остался со своими мыслями, идеями, со своими Олешей и Платоновым, Толстым и Чеховым, Шекспиром и Достоевским, Фальком и Мане, Моне и Колтрейном, Гиллеспи и Шоу, Лермонтовым и Пушкиным — и всеми моими любимыми мертвецами.
Через два года мы с Вами встретились опять… Шла репетиция. Это был Тургенев. Потом был Ваш разбор, и я вдруг понял, что режиссуре нельзя учить, что режиссером, как и артистом, нужно прежде всего родиться. «Да, — подумал я, — вот режиссер, с которым я могу идти дальше».
И вновь последовало Ваше предложение — работать вместе, я согласился и на следующий день репетировал Беляева. Роль эту не любил и не люблю, потому что она не моя…
Теперь — что касается коллектива. Я столько его наелся в бытность свою в «Современнике», да еще все это в соусе единомыслия — что мне до конца жизни этого кушанья хватит.
Я люблю работать много и хочу, но между «хочу» и «могу» — космическое расстояние… Дело, дело и еще раз дело! Вот мой лозунг. Все остальное — суета. Все эти хождения в гости, беседы об искусстве с коллегами, взаимное восхваление — от неуважения друг к другу. Всему этому — грош цена… Я с большим трудом от этого освободился — и возвращаться к этому не хочу. Хочу играть, хочу писать, рисовать и — думать. Хочу идти дальше, и слава богу, что судьба столкнула меня с Вами. Я понял, что Вы — мой режиссер и не дадите мне успокоиться как артисту, но что касается моих человеческих качеств, то… Тут уж я останусь таким, как я есть, со всеми моими пристрастиями и комплексами.