Слюна. Плевки, харкотина, сопли, слизь. Школа была их обителью. Слюной в ней метили территорию, слюной общались, слюной выражали свою любовь и презрение.
Плевали все, плевали мы. Меня научили плеваться. Прежде чем на меня плюнули в первый раз, я в один из самых первых моих дней в школе увидел, как, плюясь, разговаривают два семи- или восьмиклассника, во всяком случае — те великаны, гиганты, взрослые, у которых мы путались под ногами в первые годы, которые обращали на нас внимание не больше, чем на голубей, двое из них вели разговор плевками, с помощью плевков, быть может, это была заключительная фаза разговора, которому не удалось закончиться компромиссом, быть может, это была его единственно возможная фаза, быть может, эти двое уже давно разговаривают друг с другом исключительно с помощью плевков; так или иначе, одной из первых виденных мною картин, одной из первых сцен, которыми меня встретила школа, старая, довоенная, престижная (как говаривал старый К., который также в нее ходил много лет назад), а может даже и первой из картин, которые я запомнил навсегда и из которых мне пришлось делать выводы, стал тот бессловесный разговор. Один плевал во второго, тот второй в первого, сначала попеременно, будто они обменивались мнениями, потом остервенело, одновременно, очередями, уже не ожидая, пока нужное количество слюны стечет из слюнных желез на язык, делая холостые плевки, лишь бы плюнуть любой ценой, все более чахлыми брызгами орошая лица; вели разговор друг с другом, плюя друг другу в лицо, на что устало взирала группка других подростков, а когда у них окончательно пересохло во рту, они утерлись рукавами формы и разошлись, каждый в свою сторону.
Это была очень старая школа, самая лучшая, по мнению старого К., кое-кто из учителей еще помнил его. Он говорил:
— В эту школу ходили я, твой дядя, твоя тетя, и никто никогда не осрамил нашу семью, ты тоже не имеешь права осрамить ее.
Поэтому я очень старался, чтобы только где сраму не наделать, я напрягал зрение и слух, чтобы как можно быстрее и как можно большему научиться, понять, что значит быть учеником этой школы, между тем ничто не бросалось мне так в глаза, как слюна. Слюна учила. Она быстро отучила меня от контакта с перилами, любого, не говоря даже о такой невинной шалости, как езда по перилам, потому что перила в этой школе всегда были заплеванными, липкими от зеленеющей там и сям слюны, этого следствия привычки не только старших, но и младших учеников этой школы высовываться за барьерчик с последнего этажа и плевать в колодец лестничных пролетов вниз, плевать на руки, беспечно скользящие вдоль перил, на руки тех, кто еще не отучился от контактов с перилами; само собой, не каждый плевок попадал в намеченную руку, охота могла быть и неудачной, но сама техника прицеливания мне всегда импонировала, — к примеру, плюющий выцеживал изо рта маленький клейкий кокон, державшийся на стебельке слюны, и позволял ему свободно свисать с губ, пока не наводил его на движущуюся цель, и тогда кокон получал свободу и летел в заданном направлении, не всегда, однако, попадая в неосторожную руку, иногда, несмотря на многочисленность охотящихся, никто не попадал точно, никто не оказывался победителем, зато все плевки попадали на перила, и раньше или позже та самая рука, которой только что удалось избежать метки сгустком-коконом, стирала его с перил, то есть так или иначе получала урок, и эту единственную из наук, которые преподала нам слюна, я постиг и запомнил быстро; на начальном этапе моего образования лучше и быстрее всех учила меня слюна. Казалось, что в этой школе все страдали избытком слюны, беспрестанно и беспричинно избавляясь от нее, как будто все страдали от перманентного слюновыделения; конечно, плевали в основном парни, причем парни особенные, так называемые хахори — шпана со Штайнки, улицы Кладбищенской, которая во время оккупации называлась Каменной, Штайнштрассе, улицы, населенной исключительно бывшими, настоящими или будущими могильщиками и их семьями, улицы алкоголиков, нищих и преступников, совокуплявшихся тем яростней, размножавшихся тем плодовитей, чем больше горя приходилось им мыкать, чем больше в них поселялось безнадеги. Несмотря на относительно небольшое пространство, занимаемое Кладбищенской и ее окрестностями, результаты в деле производства потомства ее жителей были настолько высокими, что полностью сглаживали различия между хахорями со Штайнки и остальными учениками, спешившими на уроки из других районов, рассеянных по отдаленным частям города, остальными учениками из так называемых нормальных семей; можно сказать, что эти остальные, ходившие в эту школу из районов, считавшихся обычными, нормальными и даже безупречными, составляли в этой школе меньшинство, можно сказать, что тон в этой школе задавали страдавшие перманентным избытком слюны хахори с Кладбищенской и ее окрестностей. Заасфальтированный дворик, заполнявшийся толпами ребятни во время большой перемены, был украшен кружочками плевков, обозначающими места, где проходили дискуссии в группках из нескольких человек. Во время этих почти двадцатиминутных разговоров между звонками, говорящий то и дело прерывал свою речь плевками, а слушавшие поддакивали, процеживая сгустки слюны через зубы, и чем больше сплевывали, тем решительней соглашались с говорящим, венцом же такого рода бесед было общее — всех участников разговора — сплевывание на асфальт. После уроков, в своих дворах, у них были еще сигареты. В сущности, в их жизни ничего не менялось, я встречал их много лет спустя, уже взрослых, будто сейчас вижу, как они собираются под домами, становятся в кружок и болтают о движках, фильмах-карате и о гениталиях тут же рядом стоящих и смеющихся женщин; болтают, курят и сплевывают на асфальт, оставляя после себя, как и четверть века назад на школьном дворе, кружки слюны.
Слюна была моей первой учительницей, она призывала меня к порядку, прерывала наши игры, нас, младших, еще пребывавших на этапе подражательства, а потому и игры у нас были те же, что и у старших, у семи- и восьмиклассников, у шпаны с Кладбищенской. Когда мы играли в расшибалку, бросали монеты в выкопанную ямку, слюна скучающего подростка была однозначным сигналом завершения, подростки бестрепетно плевали в наши ямки, так что нам приходилось копать новые, в которые нам также плевали, так что нам приходилось пользоваться втихаря их ямками, учась таким образом конспирации и объединяясь в страхе общей опасности. Слюна первая научила меня не трепаться: когда я принес приятелям показать тетрадь с автографами, когда мы рассматривали ее перед уроком в тесном кругу, отталкивая друг друга, чтобы лучше разглядеть, когда, заинтересованный скопищем, семиклассник подошел и спросил: «Что это у вас там?», когда я услужливо подал ему тетрадь, сообщив с гордостью и достоинством: «Автографы», когда, бросив взгляд на подпись короля бомбардиров лиги, он сказал: «Ништяк», взял тетрадь под мышку и пошел, а я побежал за ним и просил, чтобы он не забирал, просил громко, плаксиво и назойливо: «Ну отдай, ну, пожалуйста, отдай же», когда, наконец пресытившись, он выдал: «Ладно, на» — он, прежде, чем вручить мне тетрадь, плюнул в нее особого замеса зелено-коричневой слизью из-под самого мозга, из самых недр лобных пазух, плюнул прямо на страницу с игроками клуба, после чего закрыл тетрадку, сдавил и благоговейно склеил страницы; слюна была превосходной учительницей. Ее следовало ожидать со всех сторон: прямо в лицо, когда оппоненту недоставало слов; сбоку, потому что тех, кто засыпал на школьных экскурсиях, будили плевком в ухо; сверху, когда по дороге в школу случалось пройти не под тем балконом. Ох уж эта дорога в школу, тогда меня метили сзади.
Ох уж эта дорога в школу! Ведь Кладбищенская улица и ее окрестности отделяли меня не только от так называемых приличных районов, но и от школы; ведь все восемь лет, чтобы не опоздать на уроки, мне приходилось идти через всю Кладбищенскую. На улице Кладбищенской угроза слюны нависала надо мной из окон и с балконов, под которыми я проходил слишком близко, но также и даже прежде всего эта угроза была сзади; я каждый раз прибавлял шагу на Кладбищенской улице, которую в течение восьми лет дважды в день преодолевал по всей ее длине, прибавлял шагу, потому что чувствовал, что за мной идут, за мной всегда кто-нибудь да шел, то были хахори со Штайнки, причем самые отпетые, из тех, кто даже в школу не ходил. Они молча восседали в подворотнях и во дворах и обводили взором свою улицу, улицу могильщиков и их семей, улицу нищеты, грязи и преступлений, высматривали, не вторгся ли на их улицу чуждый элемент, не нарушает ли что-нибудь чуждое цельной композиции луж, мостовой, стен из красного кирпича и зеленых карнизов, не путается ли здесь какая-нибудь приблудная собака, не сидит ли на заборе кошка из чужого квартала. Сидели и следили, приблудной собаке привязывали к хвосту горящую паклю и смотрели, как пес крутится, пытаясь одновременно убежать от огня и догнать его («Хе-хе, теперь породистый, бля, пес, с подпалинами, бля, хе-хе»); кошек из чужого квартала сбрасывали с крыш таких высоких, что тем было не упасть на четыре лапы и не выжить («Во бля, к дожжу, кошки, бля, низко лятають, хе-хе»), а за мной они просто шли. Я спиной чувствовал их дыхание, я ждал удара, который так никогда и не настиг меня, только когда я уже добирался до школы, приятели говорили мне: «Опять у тебя вся спина обхаркана», потому что следовавшие за мной хахори со Штайнки оплевывали меня, они плевали мне на спину, они метили меня, шедшего по их улице. Ох уж эта дорога в школу!
Старый К. повторял, что это лучшая из школ, в какую я только мог попасть, он знал, что говорил, потому что сам ходил в нее, как тетя и дядя.
— Это школа с традициями, к тому же самая близкая, другим детям приходится ехать трамваями-автобусами, а у тебя школа почти что под носом, всего-то две-три улицы и ты на месте.
Старый К. никогда не вспоминал о шпане с Кладбищенской, как будто и не ведал о ее существовании, но мог о ней и не знать, по той же самой причине, по которой он удивлялся табунам алкоголиков в нашем квартале, их тупым детям, готовым за лимонад, за пиво или курево проколоть шины любого автомобиля, готовым проколоть и что посущественней кому нужно, он удивлялся и повторял: