— Мне по-маленькому надо.
Брат старого К. еще не вполне освободился от дикторской эйфории, а потому продолжил:
— Па-малинькаму, па-бальшому, падеде…
Но тут же сообразил, что стоит на повестке дня, и ушел в себя от страха, потому что счастье внезапно могло выпорхнуть, и сказал:
— Ты никак не можешь выйти отсюда па-малинькаму. Она там… увидит… ну и как тогда… не можешь, пожалуйста…
Все еще подхмеленная в достаточной степени, чтобы желать продолжения веселья, женственная женщина сумела сообразить, что еще ни разу в жизни ей не случалось поиметь такого чудака и что она немедленно должна с ним это сделать, потому что случай уникальный, говорят, у психов какая-то необыкновенная потенция, ох уж и доберусь я до него, вот только пописаю.
— Ну и где я должна это делать?
Брат старого К. начал терять уверенность в себе, беспомощно оглядывался по комнате и не мог предложить ничего, он боялся заговорить, потому что чувствовал, что безударная «а» у него опять закрывается вместе с уверенностью, с мужественностью, и пока он беспомощно разводил руками, женщина предприняла женскую инициативу, подошла к любимой пальмочке сестры старого К., спустила исподнее, присела на корточки над горшком и оросила землю спонтанным потоком; брат старого К. с открытым ртом смотрел на эту сцену, а она, пописав, совсем сбросила с себя одежду, ко рту его раскрытому приблизилась и поцелуем его закрыла, сначала поцелуем, а потом и всем остальным…
Это была самая прекрасная ночь в жизни брата старого К., но когда женственная женщина ускользнула под утро с его помощью из этого дома, она сочла, что приключение вместе с упоением подходит к концу; брат старого К. месяцами звонил ей, просил, выпытывал, но уже ничего нельзя было добиться, у женственной женщины дома был свой мужской муж с усами, свои детские дети, своя семейная семья, и она просила брата старого К., чтобы тот больше не надоедал, чтобы вел себя как взрослый, что все было очень, очень приятно и она ни о чем не жалеет, но только пусть он ведет себя как мужчина, а не как пацан. Брат старого К. вернулся в свою комнату, закрылся на ключ и стал сохнуть, созерцая усыхающую пальму, пальму, которая, будучи орошенной женственной женщиной, тоже больше не захотела пить обыкновенную воду, тоже затосковала по той единственной ночи и, тоскуя так, сдохла насмерть.
Ох и тяжело с тобой, ох, тяжело, сынок, вылитый наш старик, хоть бы одну черту от меня унаследовал, да куда там, все от этих К., ой, не найдешь ты никого, кто бы с тобой выдержал, говаривала мать, когда я уже запретил ей входить в ванную, пока я моюсь, когда я громко запротестовал против подсовывания мне чистого белья, когда впервые голос мой вышел из-под контроля и естественно принадлежавший ему тонкий детский тон внезапно превратился в фистулу, выталкиваемую охрипшим баритоном, выталкиваемую неумело и хаотично, честно говоря, во мне стали бороться два голоса, злобно вырывая друг у друга мои голосовые связки, так что в одном предложении, в одном высказывании я был способен (не я, мои голоса) сменить тональность с высокого «до» на низкое, более того, в одном многосложном слове мой голос скакал по всему диапазону, я ничего не мог с ним поделать, я протестовал против него, я ненавидел его, я выходил на предместья драть глотку до потери голоса, чтобы на людях не лажануться со своей мутацией, я не хотел быть мутантом, я предпочитал быть немым.
Старый К. долго не мог свыкнуться с мыслью, что во мне уже началась перемена в самца; а ведь старый К. был еще молодым, слишком молодым, чтобы иметь взрослого сына, он ежедневно подправлял перед зеркалом усы, критическим взглядом проверяя, не скрылся ли где от него седой волосок, ведь он все еще продолжал нравиться не только зрелым женщинам, но и девушкам, ведь он был единственным Настоящим Мужчиной в этом доме.
— Сынок, послушай-ка меня. Твой отец разбирается в трех вещах: в автомобилях, конях и женщинах; я, может, и не во всем разбираюсь, в математике физике уж никак не помогу, в мое время такие задачи, как у вас в школе, в университетах решали; может, я и не во всем ориентируюсь, но в женщинах, автомобилях и конях ориентируюсь четко. Я тебе больше скажу, сынок: Настоящему Мужчине достаточно разбираться в этих трех вещах, потому что это самое лучшее, что только может быть в жизни. Настоящий Мужчина должен уметь выбрать надежный автомобиль, породистую женщину, а если у него еще водятся деньжата и есть конюшня, то и красивого коня прикупить; помни, сынок, женщина должна быть породистая, конь — красивый, а не наоборот. Только бы твой выбор в жизни был удачнее моего, вот такую мечту я связываю с тобой; каждый отец хочет, чтобы сыну его было лучше, чем самому, видишь: коня я себе никогда не мог позволить, гараж нам приходится сдавать, чтобы было чем оплатить твое обучение, чтобы ты человеком вырос, а женщину я выбрал неудачно, эх, сынок, сынок, красивой она, может, и была, породистой уж не слишком, да что я буду тебе говорить, что я буду тебе…
Старый К. как можно дольше хотел оттянуть тот момент, когда ему нужно будет реагировать на изменения, начавшие происходить в моей наружности, он начал реагировать, наверное, только тогда, когда мое лицо покрылось прыщами (что касается меня, то я готов был морду набить тому, кто изобрел слово хотимчики — наверняка это был некий Настоящий Мужчина, у которого на глазах подрастал сын — уменьшительно-презрительное слово, загоняющее в презренную касту хотящих и не получающих всех, у кого пиписька не обрамлена волосом, у кого пушок под носом, кто еще не выкарабкался из невинности, — всем им суждены хотимчики и баста — ну нет, меня всего лишь опрыскали прыщи). И тогда серьезно обеспокоенный старый К. завел разговор с матерью:
— Эй, слышь, что это у него в последнее время шнапсбаритон, простудился? Ты хоть следишь за ним, шарф носит?
— Мужик, ты о чем вообще болтаешь? У твоего сына мутация, он созревает, у него усы пробиваются, а ты в облаках витаешь, как вечный студент.
— Что ты говоришь, мутация? У этого заморыша? Погоди, сколько ему лет, да ведь рановато еще… Но эти сифы на морде… и такой он сделался бесформенный, пропорции какие-то неустойчивые…
— Кого ты этим пытаешься задеть, ты, Казанова с Козьей Вольки, на себя взгляни в зеркало, а сына в покое оставь, лахудра! У самого брюхо выпирает, сиськи, как у девки, зубы давно пора менять, а все молодится!
— Молчи, ты… сука бешеная, а не тявкай своим голосом визгливым! Боже, я сейчас с ума сойду с этим шнапсбаритоном и этой старой брехуньей…
— Брехунья? Сука? А что я сейчас делаю? Что я, мать твою, в руках сейчас держу и над корытом перебираю?! Подштанники твои сраные, хам! Майки твои от пота вонючие! Носки закисшие с ног его провонявших! И этот тип на меня глотку дерет? Ну тогда проваливай, стирки не будет, иди на улицу, подцепи там молодку, чтобы тебя обстирывала, готовила, дерьмо старое!!!
— У меня ноги не воняют и никогда не воняли! В этом доме ноги ни у кого никогда не воняли! И я попросил бы воздержаться от хамских высказываний в мой адрес! Меня ценят, меня уважают, со мной считаются, везде, только не в родном доме, потому что в этом доме меня только облаивают!
И хлопал дверью старый К., и спускался на этаж, в квартиру своих брата-сестры, но прежде, чем начать традиционные сетования на супружесткую мойру, он принюхивался к собственным подмышкам, потом шел в ванную, снимал шлепанцы и, кряхтя, старался дотянуться ступней до носа, выворачивал ногу, притягивал ее руками и проверял, а потом щерил зубы и дышал на зеркало — а когда не находил никакого изъяна в смысле запахов, укреплялся в убежденности, что мать моя вступает в очередную фазу паранойи, что ее начали одолевать первые галлюцинации: мало того что она за ним мужской правды не признает, Настоящего Мужчину не хочет в нем видеть, так уж и обонятельные галлюцинации; конец, видать, близок, вонь всегда означает начало конца.
В этот мутационно-прыщавый период старый К. стал навещать меня в комнате, это были, если можно так выразиться, необъявленные визиты; сначала он подкрадывался на цыпочках в носках под дверь и прислушивался, а потом резким рывком за ручку распахивал дверь и влетал в комнату, подозрительно осматривая меня; эти необъявленные визиты старого К. я довольно легко мог предвидеть, потому что его выдавала как раз тишина, отсутствие естественных скрипов пола, я догадывался, что, если за дверью воцарялась тревожная тишина, значит, крадется старый К. и будет мне, с позволения сказать, наносить визит. Приходил он и вечерами, перед отходом ко сну; когда стихали его купальные пофыркивания, ванные попердывания, полотенечные посвистывания, я знал, что вот-вот он окажется у моей двери, что, прежде чем он вторгнется, он приложит ухо к щели или глаз к замочной скважине, я думал, ох и думал иногда, а не сунуть ли мне как бы ненароком, как бы совершенно неосознанно в эту тишину за дверью, прямо через замочную скважину что-нибудь острое, ну да хотя бы остро отточенный карандаш, думал, ох и думал, воткнулся бы он только в глаз или прошел бы дальше, через глазницу, достиг бы мозга старого К., туда, где размещался его разбухший центр морали, и дал бы ему вытечь, брызнуть струей на свеженатертый паркет прихожей.
— Руки на одеяло!!
Обычно эта команда прерывала мои убийственные козни, старый К. уже стоял у моего изголовья и метил в меня насупленной бровью.
— Как ты спишь? Весь под одеялом? А может, и не спишь? Чем ты там занимался?
И срывал с меня одеяло. Рутинный контроль, который никогда ему не наскучивал.
— Ну не открывай же, холодно. Что там опять, я ведь спал…
Я накрывался одеялом и поворачивался к нему спиной.
— Помни, сынок, в твоем возрасте самое последнее дело свинствами разными интересоваться. С этого начинаются извращения. Со слишком ранних интересов. Потом ни учиться не хочется, ни что другое приличное…
— Тебе об этом что-то известно?
— Ты еще мне тут поогрызайся, молокосос!
И снова раскрывал меня; как бы взамен за то, что я слушаю его поучения лежа, меня следовало раскрыть.