, что складывались в прошлом, многие наши предки ощущали то же, что и мы, и, как замечательно сказал Вок, если нас устраивают наши критерии оценки, то же самое происходило и с ними. По сути, любой кризис – это просто проекция нашей экзистенциальной тоски. Быть может, единственное наше преимущество всего-навсего в том, что мы живы и знаем, что умрем, все вместе или поодиночке. Ощущение конца света, думает Риба, восхитительно литературно, но его нельзя принимать всерьез, потому что, если присмотреться повнимательней, оно представляет собой забавный и на редкость удачный парадокс – я имею в виду похороны в Дублине, – они предлагают мне то, в чем я больше всего нуждаюсь в последнее время: нечто, чем я займу себя в будущем.
Похоже, не на каждое письмо Нетски отвечает так стремительно, как на предыдущее. Вскоре Риба убеждается, что молниеносный отклик его юного друга был скорей исключением из правила. Проходят минуты, и становится понятно, что второго ответа от Нетски предстоит подождать.
Два долгих, томительных дня.
В томление то и дело вплетаются живое нетерпение и разочарование. Будучи добрым хикикомори, Риба верит, что за всяким письмом должен следовать мгновенный ответ. Увы, это не так. Он расстроился из-за Нетски сильнее, чем следовало бы, он ведь знает своего юного нью-йоркского друга, тот никогда не был особенно скор на ответы.
Два дня проходят в ожидании. Кажется, уже даже Селии не терпится, чтобы Нетски удостоит их хоть одним словом, может быть, потому, что она изо всех сил хочет, чтобы ее муж-хикикомори начал как-то двигаться, – пусть бы даже просто поднялся по трапу в самолет, – или надеется, что воздух Дублина пойдет ему на пользу.
Все два дня Селия регулярно справляется, не подал ли его друг из Нью-Йорка, юный Ницше – это действительно оговорка, без намерения обидеть, – признаков жизни.
– Ни малейших, будто пучина его поглотила. Но он уже дал слово, что поедет в Дублин, с меня довольно, – говорит Риба, скрывая от Селии свои опасения, что Нетски просто с чем-нибудь не согласен, например, ему не хочется придумывать, когда и где служить заупокойную службу.
Когда наконец после двух дней бесконечного тоскливого ожидания приходит ответ от Нетски, в Барселоне уже глубокая ночь, и Селия спит. Так что Риба не может немедленно поделиться с нею благой вестью. Нетски пишет из отеля в Провиденсе, мол, как он уже сказал в предыдущем письме, его очень воодушевляет идея повторить прошлогоднюю поездку в Дублин. Что касается «английского прыжка», кажется, он понимает, о чем идет речь. И поясняет в своей возбужденно-невротической манере, что, если выбирать между протестантской и католической верой, он предпочел бы вторую: «Обе насквозь фальшивы. Но протестантизм холоден и бесцветен. Зато католицизм связан с искусством. Прекрасная ложь – это уже кое-что». Следом он бросает странную фразу: «А мне-то казалось, что ты был евреем». И тут же довольно невпопад заговаривает о Нью-Йорке и – словно со щелканьем перебирает бусины четок, – начинает сыпать какими-то очень личными жалобами. Говорит о невероятных переменах, происходящих в городе каждую минуту, и исполняет «реквием по тем дням, когда, где бы он ни жил, в нескольких кварталах от него всегда было кафе, цирюльня, газетный киоск, прачечная, цветочный магазин, винная и обувная лавки…»
Сразу за этим идет постскриптум, в нем Нетски сообщает, что договорился о встрече с сообществом поклонников «Поминок по Финнегану», странной и, если верить Нетски, отнюдь не провальной последней книги Джеймса Джойса: «В среду пойду на собрание членов «Финнеганова сообщества Провиденса», они собираются по средам уже шестьдесят один год. У них есть сайт в Интернете. Я позвонил, трубку взял какой-то тип, его страшно удивил мой испанский выговор. Он спросил, пробовал ли я хотя бы раз прочитать текст. Я сказал, что да. Он заявил, что я мог бы этого и не делать. Объяснил, куда ехать, у них на сайте этой информации нет – номер двадцать семь с половиной (так и сказал) по улице Эдисона. Когда я ему продиктовал свою польскую фамилию, он опять усомнился в том, что я испанец».
А о похоронах – что же, ни единого слова?
Потревоженный одной деталью – возрастом «Финнеганова сообщества» – Риба не сразу замечает, что к постскриптуму прилагается другой постскриптум, и обнаруживает его, только прекратив, наконец, думать о забавном совпадении – брак его родителей и «Финнеганово сообщество Провиденса» – ровесники, обоим по шестьдесят одному году.
В пост-постскриптуме написано: «В Дублине у нас будет предостаточно времени, в том числе и на то, чтобы найти место для нашей прочувствованной прощальной молитвы за упокой души славной и убитой эпохи Гутенберга».
Отлично, думает Риба. Надеюсь, когда Нетски говорит о «прочувствованной молитве», у него делается издевательский тон, как если бы он предчувствовал, что самое разумное – это устроить пародию на похороны. Буду теперь ждать его предложений по заупокойной службе, потому что самому мне в голову ничего не приходит. Право, я не мог найти себе лучшего сообщника. Оттого, что он подтвердил свое участие, мой день стал светлей и радостней.
Но Риба выбирает странный способ выразить свою радость. Он предается ей, с ужасом думая, что «у нас будет предостаточно времени» может означать желание Нетски устроить загул по дублинским барам. Если его подозрения подтвердятся, он очень рискует. Он может не устоять перед соблазнам и напиться в баре под названием «Коксуолд», а потом вдребезги пьяным рыдать от тоски и раскаяния, сидя прямо на тротуаре на какой-нибудь улочке, может быть, в компании утешительницы Селии или ее призрака, поскольку, хотя Селия не поедет с ними в Дублин, но призрак-то вполне может…
Так, хватит, думает он. Что за бред. И перестает психовать. Но его способ радоваться ответу Нетски не делается от этого менее странным. Потому что теперь он празднует дружеское подмигивание своего юного друга, воображая, как тот снимет тяжесть с его жизни, уберет из нее все цвета, лишит ее всего сущностного, пока она не станет похожа на легкую тень, освещенную неверным, призрачным и бескровным лунным светом. И этой тенью будет он, Риба. На самом деле это не лишено некоторой логики. Во всей этой истории он видит себя всего лишь бедным старцем, скромным помощником Нетски.
В дублинской поездке он отводит себе роль оруженосца. Он потихоньку передал бразды правления в руки своего друга. И совершенно неважно, что на самом деле этот друг – неопытный юнец. Несколько недель назад Риба тайно назначил его «своим вторым отцом». Его отношения с Нетски очень похожи на те, что он всю жизнь поддерживает с некоей абстрактной отцовской фигурой – рядом с ним, так же, как и рядом со своим настоящим отцом, он ведет себя на удивление кротко и, несмотря на свои почти шестьдесят, готов принять любой совет и повиноваться любому указанию.
В самом деле, как рядом с отцом, так и рядом с Нетски он ощущает огромное глубокое молчаливое восхищение и бесконечное умиротворение от того, что сам он всегда к их услугам, от того, что они контролируют его и направляют. Он не знает никого, кто бы с большим тщанием исполнял отцовские обязанности, чем его отец. Нетски, напротив, даже не представляет себе, что значит вести себя как глава семьи, и, наверное, поэтому он предпочитает, чтобы Нетски был ему вторым, запасным отцом. Эти двое идеально дополняют друг друга, и недостаток отцовского инстинкта у одного с лихвой компенсируется избытком его у другого.
Ну что ж, очевидно, что отцов у него куры не клюют. Может статься, это происходит оттого, что, как он уже давно подозревает, он не знает самого себя. Он вообще с собою незнаком. Из-за своего блестящего послужного списка он не знает, кто он такой, и внутренний голос подсказывает ему, что уже вряд ли когда-нибудь узнает. Возможно, из этой растерянности и берет начало его потребность в защите и покровительстве свыше, откуда-то с заоблачных вершин, где, по его мнению, обитает любящий – и в его случае двуглавый – отец, иногда добродушный, иногда талантливый и нью-йоркский, бесперебойный производитель невротической электроэнергии.
Возможно, внутри него живет смутная тоска: то по тайному создателю и кукловоду, на чьи поиски он тратит время, то по отчему дому, то по ярко-освещенным улицам Нью-Йорка. Он постоянно ведет себя так, словно вот-вот наткнется на своего повелителя, всемогущего господина отца, на абстрактную, в сущности, фигуру, предстающую в его воображении незнакомцем – может быть, даже юнцом в нелепой курточке в духе Неру, – который управляет всем из своего сгустка усталого света.
Ночью у него в памяти всплывает фраза Марка Стрэнда, подходящая для его вордовского файла, куда он записывает все, что привлекло его внимание в течение дня, файла, растущего так незаметно, словно фразы, попадающиеся ему на пути, падают туда неспешно и бесшумно – «как снег в безветрии нагорных скал»[23] в Дантовом «Аду».
«Поиск легкости есть реакция на тяжесть бытия», – сказал Марк Стрэнд. Взять его самого – не правда ли, он ищет легкости? У него возникает ощущение, что все его движения этой ночью направлены на то, чтобы победить земное притяжение, и устремлены в мгновение, когда он решится, наконец, выйти наружу и взмыть в воздух в легком английском прыжке, он понимает, что на самом деле уже стал тем, кто действительно совершит этот прыжок, до сих пор бывший просто фигурой речи, очаровательной метафорой.
Он проходит по коридору, достает из шкафа книгу Итало Кальвино с размышлениями о легкости[24]. Находит там эпизод, где говорится о прыжке поэта Кавальканти. Об «итальянском» прыжке. Он слегка оглушен столь очевидным совпадением и буквально застывает, не в силах отойти от книжного шкафа. А когда, наконец, к нему возвращается способность двигаться, он усаживается с книгой в свое любимое кресло. Селия спит, надо полагать, она счастлива – это если иметь в виду слова, которые она произнесла перед тем, как уснуть: «Люби меня всегда, как сегодня».