Дублинеска — страница 40 из 49

: эти письма из отеля в Тонгариро очень беспокоят Рибу, особенно в последнее время, он никак не может понять, для чего бывшему секретарю переписываться с ним, ну разве для поддержания собственной репутации, да чтобы отвести от себя небезосновательные подозрения в том, что он позаимствовал значительную сумму из денег издательства.

Другие детали: от этой игры – перечисления авторов и попытки прояснить, почему ни один из них так и не написал шедевра, он переходит к другой, еще более извращенной, ее суть в том, чтобы прямо задать себе болезненный вопрос, не был ли этим он сам этим вожделенным гением и не сделался ли он издателем исключительно для того, чтобы искать гениальность в других и забыть о собственной печальной участи, о собственной личности, которой было отказано не только в гениальности, но и в даре слова вообще. Очень может быть, что он превратился в издателя, чтобы избавиться от груза и иметь возможность излить на других свое разочарование в себе.

Тут же он чувствует, что просто обязан сказать что-то в свое оправдание, и напоминает себе, что в издатели он пошел потому, что всегда был страстным читателем. Он открыл для себя литературу, читая Марселя Швоба, Раймона Кено, Стендаля и Гюстава Флобера. А в издатели он подался после долгого периода – сейчас он называет его «черным», – когда изменил всем своим первым литературным любовям и принялся читать романы, чьи герои зарабатывали в год больше ста тысяч долларов.

Комментарий: известно, что, когда кто-нибудь замечает блеск золота, пусть бы и в книге, он совершает качественный прыжок в своем издательском призвании. В каком-то смысле это применимо и к Рибе, разве что он всегда был не просто читателем, а страстным приверженцем хороших книг, так что нельзя сказать, что он организовал свое дело единственно, чтобы заработать побольше или, как сейчас говорят, «срубить бабла». Срубить бабла! На редкость странное выражение. Есть ли что-то подобное в английском языке? На самом деле он очень скоро обнаружил, что непременно разорится, но решил продолжать несмотря ни на что и чудесным образом продержался в этой профессии более тридцати лет.


Он всегда поддерживал добрые отношения с иностранными издателями, которых встречал на Франкфуртской ярмарке и с которыми обменивался книгами и новостями. А вот с издателями-земляками дружбы у него не вышло. Они казались самодовольными и далеко не такими образованными, как им хотелось: они вели себя так, словно сами были «звездами», куда более самовлюбленными, чем их авторы, которым дурная слава приписывает доходящий до крайности эгоизм. Удивительным образом в Испании он дружил в основном с авторами, и большинство из них было намного моложе его.

На самом деле, хотя Риба так и не встретил настоящего гения, он всегда уважал большую часть своих авторов, особенно тех, для кого литература была дорогой прямиком в подсознание. Ему всегда казалось, что все страстно любимые нами книги, когда мы открываем их впервые, вызывают ощущение, будто бы все это мы знали всегда: там описаны места, где никто никогда не бывал, вещи и звуки, никем и никогда не виденные и не слышанные, но наша читательская память словно вступает со всем этим в сговор, и в конце концов мы начинаем ощущать, будто сами там побывали.

Сейчас он считает само собой разумеющимся, что Дублин и Ирландское море всегда были частью его внутреннего пейзажа и его прошлого. Если однажды, раз уж он все равно отошел от дел, ему доведется переехать в Нью-Йорк, ему бы хотелось начать там совсем новую жизнь и ощутить себя сыном или внуком ирландца-эмигранта. Он хотел бы зваться, скажем, Бренданом, и чтобы память обо всей его издательской деятельности у него на родине испарилась, была бы развеяна по ветру с тем особым цинизимом, каким любят похваляться его бесчувственные и мелочные земляки.


Если бы ему вдруг заблагорассудилось, сумел бы он вернуться в ту ночь, когда он до утра танцевал фокстрот, вернуться в день своей свадьбы, вновь оказаться блестящим и безжалостным издателем на пике успеха – длился он, правда, недолго, – делать сногсшибательные заявления и указывать путь к идеальной литературе? Или он теперь вечно будет таращиться, как идиот, на поток электрического света и мечтать о третьей «Кровавой Мэри» в надежде обрести независимость от кресла-качалки? Или он навсегда утратил возможность хотя бы просто нормально ходить по дому? Опять шум в ушах. Возвращается обескураживающий и невыразимо навязчивый список со свадьбы: светильники, вазы и сервизы прежних времен. Авторский список, думает он.

А льет все сильней, чересчур уже напористо для летнего дождя. Со вчерашнего дня ливень портит обычно милый ирландский климат. Обычно-то в Дублине летом по целым неделям с неба не падает ни капли. Идет вторая неделя их с Селией двадцатидневного отпуска в квартире в северной части города, по ту сторону королевского канала, недалеко от Гласневинского кладбища, куда он уже несколько дней собирается вернуться, может быть, в надежде на то, что снова объявится призрак, растаявший прямо у него на глазах вечером 16 июня перед баром «Могильщики», родственник Дракулы, так же, как и он, умеющий истекать туманом.

Приехав на остров, они с Селией устроились на Стренд-стрит в прибрежном поселке Скеррис. Местечко приятное – много моря, много берега и широкий изогнутый порт с многочисленными магазинами и барами. Но Селия чувствовала себя чересчур оторванной от своих дублинских «буддийских контактов» – с самого приезда она пропадает на ежедневных собраниях какого-то религиозного сообщества или клуба, – и они перебрались в прелестный поселок Брей неподалеку от Далки, но и там им не понравилось, и в конце концов они остановились здесь, в многоквартирном доме у Королевского канала.

Сейчас Риба занят тем, чтобы не дать себе вспомнить в подробностях, что же произошло накануне, он боится возвращения вчерашнего ужаса. Поэтому он снова, словно за спасательный круг, хватается за лекции Набокова. И решается наконец нырнуть с головой в набоковский комментарий к одной из глав – первой главе второй части – вечнотрудного «Улисса».

Часть II, Глава 1

Стиль: Логичный и прозрачный Джойс.

Время: Восемь часов утра, синхронизировано с утром Стивена.

Место: Экклс-стрит, 7, жилище Блума в северо-западной части города, в непосредственной близости от Верхней Дорсет-стрит.

Главные действующие лица: Блум и его жена; второстепенные: мясник Длугач, он, как и Блум, из Венгрии, и служанка семьи Вудс, живущей по соседству на Экклз-стрит, 8…

Действие: В кухне цокольном этаже, на кухне Блум готовит завтрак для жены, мило беседуя с кошкой…[43]


Риба не выдерживает и закрывает книгу, тема «Улисса» кажется ему устаревшей, как если бы похороны 16 июня в Дублине действительно подвели итог целой эпохи, и теперь он приговорен вечно жить привязанным к земле или к креслу-качалке, подобно беккетовскому бродяге, и как если бы он смирился с неизбежным и решил сдаться на милость воспоминаний о своем трагическом вчерашнем падении.

К счастью, сегодняшний дождь – не ужасающее лондонское наводнение, не та апокалиптическая буря, встретившая пятнадцать дней назад его и его родителей. Он никогда больше не вернется в Лондон. Эта поездка была уступкой родителям, попыткой искупить вину – отсутствие в Барселоне в день их шестьдесят первой годовщины свадьбы. И еще это был способ хотя бы на день избавить себя от ненавистного транса, от обязанности пересказывать им свое путешествие в другую страну.

– Ну, значит, ты был в Лондоне.

Так тяжко ему было по возвращении отвечать на эту фразу матери и рассказывать ей о городе, где он побывал, что он решил свозить их с отцом в Лондон.

«Сложная она была, – думает он, недвижимый в своей кресле-качалке, – эта поездка в Лондон», – его родители уже много лет никуда не выезжали с улицы Арибау. И единственное, чем она была хороша, так это тем, что подтвердила, что его родители и впрямь повсюду свободно общаются с потусторонним миром. В Лондоне вокруг них временами вырастали настоящие надгробия, целые скопления, но родители делали вид, что не замечают их, может быть, потому, что с незапамятных времен умели легко и естественно нести груз такого количества предков.

Наверное, он стал чересчур ирландцем. Потому что в Лондоне ему было не по себе. Многое ему не понравилось, но он должен признать, что его очаровали, просто очаровали двухэтажные автобусы и три элегантных одиноких шезлонга в бело-зеленую полоску, которые он сфотографировал в Гайд-парке. Жалко, что он не застал своей подруги Доминик, ему бы хотелось, чтобы она сама провела его по инсталляции в галерее Тейт, но ей пришлось срочно улететь в Бразилию, где она обычно проводит большую часть года. Многое в Лондоне повергло его в уныние, но кое-что и развлекло. Особенно забавным ему показалось, когда он увидел своих родителей, непривычно занятых, прямо в центре той самой улицы с картины Хаммершоя «Британский музей». В предыдущую поездку Риба не сумел ее отыскать, а тут вдруг обнаружил, что она действительно существует, имя ей Монтегю-стрит и расположена она настолько на виду, что когда они шли к Британскому музею, Селия опознала ее по фотокопии репродукции, которую Риба специально взял с собой в Лондон – по измятой фотокопии, которую он вытащил из кармана штанов. Именно там, на Монтегю-стрит, вокруг родителей возникла вдруг сутолока призраков, а они, казалось, знали их всех, словно всю жизнь прожили в этом районе Лондона.

Будь он поэтом или романистом, подумал Риба, он бы немедленно бросился разрабатывать эту огромную золотую жилу, что таится в оживленных фантасмагорических собраниях, которые устраивают его родители, собраниях, не ограниченных, как он полагал раньше, стенами дома на улице Арибау, и прекрасно – он сам в этом убедился, – проходящих при свете дня в уличной толкотне любого пригорода, включая Лондон.

Лондон ему не понравился, но он с интересом прошелся по отталкивающему лабиринту Ист-Энда, центру безотрадной жизни Спайдера. И был очарован огромными и довольно уже ветхими железнодорожными станциями, в особенности Ватерлоо. На несколько секунд он ощутил прилив почти религиозного восторга в Блумсбери возле окутанного тайной здания Общества Сведенборга и снова вспомнил невероятное откровение, точно молния поразившее шведского мыслителя в этом самом доме, когда он стоял на балконе на втором этаже. Сведенборгу было открыто, что умерший сам не замечает того, что умер, потому что окружающие его декорации не меняются: он по-прежнему живет у себя дома, принимает друзей, гуляет по улицам своего города и не думает о своей смерти до тех пор, пока не начинает замечать, что у мира, куда он попал, какие-то иные, более свободные пропорции.