Дублинеска — страница 6 из 49

Она останавливает фильм, чтобы он получше рассмотрел, что там выводит Спайдер в своей несчастной тетрадке. Это простейшие значки – палочки и загогулины, – такие ущербные, что их даже палочками и загогулинами не назовешь, не то что буквами или иероглифами. Эти значки вызывают у него приступ настоящей паники. Как на них ни смотри, все эти закорючки складываются в одно – в клиническую картину безумия с его бессмыслицей и пустотой.

Отдаленно, очень отдаленно Спайдер напоминает ему героя «Человека, который спит»[7], одной из его любимых книг. Чем он так привлекает его – этот несчастный безумец, растерянный и обескураженный, не понимающий жизни, которую вынужден влачить? Может быть, чем-то таким, что есть и в Спайдере, и немного в герое Перека, и во всяком другом человеке, да и вообще во всех людях? И потому иногда он чувствует себя Спайдером, а иногда – «человеком, который спит». А этот, в свою очередь, всегда вызывает у него в памяти «Красную пустыню» Антониони, где Моника Витти играет роль такого же потерянного существа, avant la lettre[8] Спайдера, его женскую версию, заблудившуюся в герметическом индустриальном пейзаже, человека, чье внешнее спокойствие не отменяет его неспособности нормально взаимодействовать с окружающим миром. Это бесконечная катастрофа, этот эмоциональный обморок неизбежно превратили ее в робкое, боязливое создание, чтоиз страха столкнуться с ускользающей от понимания реальностью, бесцельно бредет в пустоте – по метафизической пустыне.

Риба видит, как, благодаря камере Питера Сушицки, в совершенстве передающей подавленность и депрессию, в атмосфере «Паука» возникает нечто, неуловимо напоминающее стилистику «Красной пустыни». Оба фильма ясно показывают, что, если попытки выстроить вокруг себя разумный мир раз за разом проваливаются, рано или поздно это приведет к потере личности. Придя к этому выводу, Риба снова спрашивает себя, а не Спайдер ли он сам? Он точно так же борется со своими призраками.

Когда в одном из самых запоминающихся эпизодов фильма Спайдер пытается понять, кто он такой, мы видим, как он принимается оплетать свою комнату веревочной сетью, словно паутиной, которая, кажется, отражает жуткую работу его мозга. Но все его мучительные усилия по воссозданию собственной личности тщетны. Спайдер бредет пустынными улицами своего Ист-Энда, по остывшим следам своего потерянного детства, – он полностью утратил связь с миром, он не знает, кто он такой, а может быть, и не знал никогда.

Рибе в сумерках слышатся странные голоса, и он спрашивает себя, не гений ли это, дух-хранитель его детства, исчезнувший однажды и, как ему показалось, навсегда. А может, это призрак гениального писателя, он так мечтал его найти, пока был издателем. Всю жизнь он ощущал это отсутствие и терзался. Но куда мучительней был для него несмолкающий сухой треск, обозначающий постоянное присутствие кое-чего незванного, взять хоть насекомое гудение «писательской болезни».

Это профессиональная болезнь издателей. Одни слышат неприятный шум чаще, другие реже, но никто не может избавиться от него до конца. Иных издателей – к счастью, это не Рибин случай, – «писательская болезнь» доводит до крайности, и они начинают мечтать о книгах, написанных никем, в надежде, что это спасет их от неприятных симптомов, и они ощутят, что вся слава от издания принадлежит им одним.

Так же, как смерть таит в себе «смертельную болезнь»[9], то есть страдает от собственного недуга, некоторые издатели изъедены и разрушены скрывающейся в них гидрой – «писательской болезнью» – постоянно звучащим в глубине сознания треском, напоминающим шелест сухих листьев.

Однажды, беседуя в Антверпене с Хюго Клаусом, Риба рассказал ему об этом шелесте, о том, что приговорен вечно мучиться от «писательской болезни», и впившаяся в него гадина, эта пощелкивающая тварь, постоянно напоминает ему, что без нее, без этой немочи, без внутреннего шума, без немилосердного, безжалостного треска, от которого болью сводит весь мозг, он, Риба, – ничто; она не позволяет ему забыть, что «болезнь», неумолчный треск сухих листьев, это неотъемлемая часть дьявольского механизма, работающего в недрах часовой мастерской его сознания.

Хюго Клаус, чье имя прогремело после публикации «Горя Бельгии», сочувственно помолчал, а потом обронил только:

– Издательское горе.

Глухая тоска, вызванная призраками надвигающегося умственного распада, увлекала его в опасные для него закоулки вечного детства где-то на окраинах его сознания. Там – он знает это наверняка – он запросто мог бы потерять себя навсегда. В последний момент ему удается избегнуть этой участи, резко изменив направление мысли, – он напоминает себе, что обладает «нравственным» умом, пусть иногда ему кажется, что этого мало, на самом деле этого более чем достаточно, чтобы не заблудиться. Следом он говорит себе, что в будущем месяце едет в Дублин, – ну вот, теперь он вне опасности. В голове его голосом Моники Витти звучит фраза из «Красной пустыни», фраза – он понял это только сейчас, – не менее страшная, чем самый бредовый, самый навязчиво ненормальный Ист-Энд:

– У меня болят волосы.

Эти слова могли бы принадлежать ему. И, конечно же, Спайдеру. Заблудившийся в жизни Спайдер не знает, что мог бы поступить, как он, и заново воссоздать собственную личность из воспоминаний других людей. Он мог бы стать новым Джоном Винсентом Муном[10] Борхеса или целым набором литературных цитат; мог бы превратиться в ментальный анклав, где нашли бы приют самые разные сущности, и тогда, может, даже без особого труда, он обрел бы свой собственный, ни на кого не похожий голос, двойственные черты гетеронима и кочевника…

Без сомнения, Риба обладает редкой способностью, дав волю воображению и мыслям, запутаться и осложнить себе жизнь. Он похож на последователя итальянца Карло Эмилио Гадды, чьи книги он издавал когда-то. Гадда был невротиком, столь же невообразимым, сколь восхитительным: он так углублялся в каждую страницу, так закапывался в нее с головою, со всеми своими навязчивыми идеями, что никогда ничего не дописывал до конца. Задумав коротенький текст о ризотто алла миланезе, он так все усложнил, что в конце концов принялся описывать рисинки одну за другой, причем начал с необмолоченного риса, еще одетого в мякину, – и, конечно, так и не закончил статьи.

Риба склонен читать жизнь, словно художественный текст, а мир иногда кажется ему клубком или даже спутанным мотком ниток. И в ту секунду, когда Селия прерывает фильм и его мысли о Гадде, о ризотто и о Джоне Винсенте Муне, чтобы сказать самым прозаическим тоном, что она сейчас поставит разогреваться оставшуюся с обеда картофельную запеканку под соусом бешамель, ему на память приходит цитата из Жюля Ренара, идеально подходящая к ситуации: «Одна девушка из Лондона однажды оставила записку: «Я собираюсь покончить с собой. Папина еда в духовке».

Ему кажется, что Селия ведет себя, как настоящая буддистка, а может, она просто уверена, что любые мысли уводят его в опасные джунгли его внутреннего Ист-Энда.

Чтобы не заблудиться, Риба слегка отводит взгляд влево и смотрит на кухню. Запеканка уже в духовке. Но он убежден, что даже эта истина относительна, и в любой момент какая-нибудь сумасшедшая или даже тот же Спайдер могут неожиданно появиться в дверях и начать отрицать все, что ему кажется очевидным и неоспоримым, включая скучную бесспорность картофельной запеканки.


Досмотрев фильм, Риба жадно, точно изголодавшийся, набрасывается на компьютер. Часы вынужденного компьютерного воздержания едва не довели его до нервного срыва. И до острого приступа волосяной боли. Однако, усевшись у компьютера, он тут же чувствует, как начинает побаливать правое колено, скорее всего из-за отложения солей, хотя, возможно, – какой смысл себя обманывать? – это просто подагра или артрит, тень подошедшей вплотную старости.

Он уставился в компьютер и сделал лицо, как у Спайдера в те моменты, когда тот теряет всякую связь с озадачивающим его миром. Для начала он открывает Гугл и ищет там свое имя. Как и все последние дни – ни одного нового упоминания. Потом он бродит по разным сайтам, пока, наконец, не обнаруживает статью, забавным образом перекликающуюся с его решением отметить похороны в Дублине. Речь в ней о том, что дигитализация культуры произойдет раньше, чем мы того ожидаем, и тогда литература и литераторы исчезнут, уступив место некоей вселенской книге, бесконечному словотечению с неограниченным доступом через Интернет.

Фраза о том, что «литература и литераторы исчезнут», трогает его сердце. Его до глубины души волнует эта странная будущая реальность, о неизбежности которой в Сети с каждым днем говорят все увереннее. «Теперь представьте себе, – пишет автор статьи, – если даже в обычном читателе предполагаемый конец печатной книги вызывает не просто неприятие, а резкое отторжение, что же говорить о писателе, видящем в этом водовороте настоящее покушение на цель, на самую суть своей работы? Но, похоже, маршрут уже проложен и утвержден, и судьба бумаги и типографской краски предрешена. Никакой адвокат не выступит в их защиту, никакой прорицатель не напророчит им долгой жизни. Траурная процессия уже выступила в путь, и мы, приверженцы печатного слова, будем вотще вопиять в пустыне безнадежности».

На него произвело большое впечатление упоминание «траурной процессии, выступившей в путь». Дочитав, он открывает электронную почту и находит письмо от своей давней подруги Доминик Гонсалес-Ферстер. В конце она подробно описывает ему инсталляцию, которую собирается выставить к концу июля в Турбинном зале Тейт Модерн. Они с Доминик дружат с тех пор, как пять лет назад он издал довольно увесистую книгу о ее творчестве. Ему кажется, что в последнее время жизнь его идет юзом, и дружба с французской художницей – одна из немногих по-настоящему ценных вещей, которые ему удалось уберечь.