— Чего?.. — Большая часть мозга Криса поглощена презервативом, но тут он чуть трезвеет, хмурится. — Ты же сказала, тебе пофиг, что я с ней.
— Так, сосредоточься. Я не шучу. Если попытаешься мутить с нами обеими, я все узнаю. Я буду присматривать за Селеной и за этим телефоном — буду тебе писать с него, чтобы помнил, что я серьезно. А если вдруг придумаешь какой-нибудь ловкий ход, я тут же все расскажу Селене и ты останешься вообще в дураках. Но если оставишь ее в покое — совсем в покое, никаких эсэмэсок и всякого такого, — тогда у нас с тобой всегда будет шанс…
И Джулия шаловливо помахивает презервативом. Добыть его, кстати, оказалось совсем несложно, достаточно было на минутку сбежать от девчонок в туалет в "Корте", где везде стоят автоматы, обклеенные медицинскими плакатами и изрисованные граффити. На минутку в сортир, ща вернусь — уже убегая, прежде чем они успели подняться с места. Побег — это очень легко, если хочется. Просто никому из них этого прежде не хотелось.
Крис замер на месте.
— Эй, — окликает Джулия. — Проблемы? Парень может отказаться от такого предложения только в одном случае — если он гей. По мне, так ничего особенного, но ты хотя бы скажи, я тогда найду кого-нибудь другого, чтобы позабавиться.
— Просто не уверен, что это хорошая идея, — бормочет он.
Чует, что дело нечисто. Бедный недоумок считает, что вот-вот разберется, в чем тут засада. Но на свете так мало коротких слов.
— Да ладно тебе, — подталкивает Джулия. — Ты все равно ничего не теряешь: Селена не хочет тебя больше видеть, иначе бы ответила на твои эсэмэски. И кстати, если ты сейчас развернешься и уйдешь, я все равно расскажу ей, что у нас с тобой было. Ну, давай.
Джулия нагло улыбается Крису и медленно расстегивает молнию на худи. Она с легкостью читает в его голове, как будто перед ней книга с яркими иллюстрациями. Вот чувствительные, ранимые участки, где оставила след Селена; черная выжженная дыра — это он ждал ее сегодня, но так и не дождался; ослепительные краткие вспышки ненависти к Селене и ко всем девчонкам, с которыми он встречался, но больше всего — к Джулии. И она видит миг, когда Крис решился. Он улыбается и протягивает руку за презервативом.
Джулия готова к тому, что произойдет. Ветер в кронах кипарисов взревет, как нападающий лев; тревожные крики ночных птиц взметнутся в темное небо. Земля под ногами вздыбится. Луна разлетится на тысячи осколков, и самые острые стрелами устремятся к ней и разрежут от паха до горла, все заполнит запах горячей темной крови, брызжущей из глубин. И боль, от которой она ослепнет навеки.
Ничего не случилось, вообще ничего. Поляна по-прежнему — клочок неровно подстриженной травы; кипарисы — всего лишь деревья, которые давний садовник посчитал достаточно неприхотливыми. Крики — да, доносятся, но вся мистическая жуть куда-то подевалась, это просто птицы, бессмысленно вопящие, потому что больше они ничего не умеют. Даже боль — ничего особенного, тупо невыразительно саднит. Джулия ерзает, сползая с острого камешка, впившегося ей в ягодицу, и морщится, глядя поверх раскачивающегося плеча Криса. Луна превратилась в плоский бумажный диск, блеклый, прилипший к небу.
25
Я стоял в коридоре, просто стоял, бессмысленно раззявив рот, и над моей бестолковой башкой маячил громадный овал с надписью: "!!??!!". Стоял, пока не сообразил, что Мэкки или Конвей могут выйти в любой момент и застукать меня здесь. А потом пошел. Мимо Тайного Места, мимо шипящих мне вслед карточек. Вниз по лестнице. Заметил, что иду медленно и осторожно, как будто мне крепко врезали и теперь что-то дьявольски ноет в теле, только никак не могу понять где.
В фойе было темно, пришлось на ощупь пробираться к выходу. Парадная дверь, казалось, потяжелела, или силы покинули меня, пришлось навалиться плечом и толкать, скользя подошвами по плитке и представляя, как Мэкки ехидно наблюдает за мной сверху. Весь в поту, я вывалился на свежий воздух. Дверь грохнула за спиной. Я не знал другого входа в школу, но мне и не нужно было.
Прикинул, не вызвать ли такси до дома. Но представил, как Мэкки и Конвей выходят и, не найдя меня, воображают, что я сбежал порыдать в подушку, и покраснел. Телефон остался в кармане.
Без двадцати десять, уже почти темно. Зажгли фонари, трава в их свете казалась странно белесой, а меж деревьев мелькали диковинные тени. Я смотрел на абрис парка и видел его глазами выпускника — контуры точнее и резче, потому что вот-вот с небес просыплется нечто невесомое и светлое, навеки скрывая от меня этот вид. Это место будет существовать всегда — для других, но не для меня. Меня уже почти нет.
Я спустился по ступеням — темнота коварно скрывала их высоту — и направился вдоль жилого крыла. Гравий хрустел под ногами, и под этот звук вернулся утренний рефлекс — вертеть головой, не пустил ли садовник собак по следу проникшего в святая святых плебея.
Я все еще выискивал жемчуг в куче дерьма, но не находил. Пытался себя убедить, что если Мэкки прав насчет Конвей — а он, конечно, был прав, у Мэкки на каждого что-то есть, ему не нужно выдумывать, — тогда она только что оказала мне услугу: лучше оттуда, чем туда. Говорил себе, что утром полегчает, когда отдохну и поем, когда не буду измотан до предела. Утром я, наверное, перестану чувствовать себя так, будто нечто бесценное упало мне в ладонь, а его у меня отобрали и вдребезги разбили, прежде чем я успел сжать пальцы.
Не смог довести дело до конца. За этими стенами меня ждал отдел нераскрытых преступлений, и Мэкки, самодовольный козел, был прав: я паренек, который не продержался и двенадцати часов в высшей лиге, а уж они с Конвей постараются, чтобы об этом узнали все. Какими манящими и блестящими перспективами представлялись мне в мой первый день Нераскрытые Преступления, широкой дорожкой для разбега и прыжка вверх. Сейчас это выглядело как обшарпанный жалкий тупик. То, о чем я мечтал, оно здесь. Было здесь. Один день — и все кончилось.
Оставалось только смутное утешение: все и так почти кончено. Еще до вероломной атаки Мэкки мы начали ходить по кругу. И если бы он не перекрыл кислород, это сделала бы сама Конвей. Мне оставалось только дождаться, пока ее терпение иссякнет, а потом отправляться домой и постараться забыть, что этот день вообще начинался. Как бы я рад был оказаться одним из тех чуваков, кто пьет и пьет, пока такие дни не канут в небытие. Даже лучше — из тех, кто пишет своим приятелям в такие дни: паб. И чувствует, как дружеское кольцо смыкается вокруг него.
Всем известно, что жена и дети связывают и ограничивают. Но люди отчего-то не замечают, что друзья, настоящие, делают то же самое и так же неумолимо. Друг, он вынуждает тебя угомониться, остепениться. Чего вы вместе достигли — на том вы и остановитесь. Это твой рубеж, твоя конечная остановка.
Но дело даже не в положении. Друг не позволяет тебе измениться, на веки вечные загоняя в привычный образ. Если у тебя есть верные друзья, которые знают тебя как облупленного, под всеми слоями того-сего, преходящего и суетного, показного, тогда не остается шансов для волшебного превращения когда-нибудь в существо твоей мечты. Ты становишься прочным и цельным; ты тот человек, которого хорошо знают друзья, во веки веков.
Ты любишь красивое, сказала Конвей и была права. Я скорее умру, чем соглашусь стать непонятно кем, жить непонятно где без всей красоты, которую только смогу раздобыть. Если бы мне хватило и некрасивого, я мог бы остаться там, где начинал, успешно жить на пособие по безработице, иметь жену, которая люто ненавидела бы меня, дюжину сопливых спиногрызов и телик во всю стену, по которому день и ночь крутили бы ток-шоу про пищеварение. Можете называть меня надменным, спесивым, но я, мальчик из муниципального жилья, считаю, что заслужил большего. Я свято верил в это еще прежде, чем дорос до простой мысли: я и добьюсь большего.
И если для этого придется отказаться от друзей, я был готов. И отказался. Я так и не встретил человека, который привел бы меня туда, где я хочу остаться, смотрел на меня и видел того, кем я хотел быть, ради которого стоило отречься от того заветного большего, от мечты.
Там, под тяжкой сенью Килды, до меня наконец дошло — слишком поздно. Тот свет, что я увидел в Холли и ее подругах, яркий до боли, редчайшее чудо, на которое я наткнулся в этих стенах и которому позавидовал, — это чудо, думал я, должно быть, сошло на них вместе с эхом от высоких сводов, с отблесками полированного старинного дерева. Я ошибался. Свет исходил от них самих. От того, как они жертвовали всем друг ради друга, обрезали ветви своего будущего и швыряли в пламя дружбы. Все, что казалось мне прекрасным, все эти балюстрады и мадригалы, — это ничто. Я упустил самое главное, суть.
Мэкки разом учуял во мне червоточину и сразу все про меня понял. Просек, что в школе я отказывался от предложенных ребятами косячков, потому что, не дай бог, застукают и выгонят; знал, кем я был в училище — широкая улыбка и невнятные отговорки, лишь бы держаться подальше от больших добродушных ребят, которым предстояло всю жизнь провести в форме патрульных. Он наблюдал, как я подсидел Кеннеди, и отчетливо понимал, чего не хватает в человеке, который так поступает.
И Конвей, должно быть, тоже почуяла. Ей хватило дня, пока я размышлял, как мы здорово подходим друг другу, как слаженно действуем, и против воли признавал, что это нечто совершенно новое в моей жизни.
Задняя стена школы. Темные фигуры на белесом газоне, перемещаются, ползают, собираются кучками. Я сначала ошалел, разбираясь, что происходит, — решил, выпустили погулять на ночь каких-то больших кошек, или новый арт-проект, или вообще привидения сбежали из модели Холли, — пока одна из фигур не встряхнула головой и не засмеялась. Пансионерки. Конвей велела Маккенне отпустить их проветриться перед сном. У Маккенны хватило ума не спорить.
Шорох под деревьями, колышущиеся живые изгороди. Девчонки повсюду, и они наблюдают за мной. Троица сидит кружком на траве, смотрят через плечо, но прижались так тесно, что запросто можно шептаться. Смех, теперь уже точно надо мной.