Дублинцы — страница 116 из 149

– Чувство трагического, по сути дела, – это лицо, обращенное в обе стороны, к страху и к состраданию, и обе эти стороны – его фазы. Ты заметил, я использую слово останавливает. Этим я указываю, что трагическая эмоция статична. Верней, статична драматическая эмоция. Чувства, возбуждаемые неподлинным искусством, это кинетические чувства, каковы желание и отвращение. Желание нас толкает овладеть, приблизиться; отвращение – бросить и отойти. Это кинетические эмоции. Искусства, что вызывают их, – порнография и дидактика – стало быть, неподлинные искусства. Таким образом, эстетическое чувство (я пользуюсь общераспространенным термином) статично. Мысль останавливается, поднявшись выше желания и отвращения.

– Ты говоришь, искусство не должно возбуждать желания, – сказал Линч. – А я ведь тебе рассказывал, что я как-то в музее написал карандашом свое имя на заднице Венеры Праксителя. Это что, не желание?

– Я имею в виду нормальные натуры, – сказал Стивен. – Ты еще мне рассказывал, как ты жрал коровий навоз в этой чудесной своей кармелитской школе.

Линч снова заржал визгливо и потер в паху руки, не вынимая их из карманов.

– Было, было такое! – воскликнул он.

Повернувшись к спутнику, Стивен на секунду глянул ему прямо в глаза. Линч, перестав смеяться, встретил этот взгляд присмиренно. Длинная, узкая, сплюснутая голова под кепкой с длинным козырьком напоминала какое-то пресмыкающееся с капюшоном. Глаза тоже напоминали пресмыкающееся своим тусклым блеском и неподвижностью. Но в этот миг в их присмиревшем, настороженном взоре светилась крохотная человеческая точка, окно съежившейся души, изъязвленной и самоожесточившейся.

– Что до этого, – сказал Стивен, как бы вежливо оговариваясь, – все мы животные. И я тоже.

– Это точно, – сказал Линч.

– Но сейчас мы в мире духовного, – продолжал Стивен. – Желание и отвращение, вызываемые неподлинными эстетическими средствами, не являются эстетическими эмоциями не только потому, что они кинетичны по характеру, но и потому, что они всего-навсего физические. Наша плоть сжимается, когда ее что-то страшит, и отзывается на присутствие желанного непроизвольной реакцией нервной системы. Наши веки закрываются сами, прежде чем мы сознаем, что мошка может попасть в глаз.

– Не всегда, – критично заметил Линч.

– Точно так же, – продолжал Стивен, – твоя плоть отозвалась на присутствие обнаженной статуи, но это, повторяю, непроизвольная реакция нервной системы. Красота, выраженная художником, не может пробудить в нас ни кинетической эмоции, ни чисто физического ощущения. Она пробуждает или должна пробуждать, порождает или должна порождать эстетический стасис – идеальное сострадание или идеальный страх, – стасис, который возникает, длится и наконец разрешается в том, что я называю ритмом красоты.

– А это что такое? – спросил Линч.

– Ритм, – сказал Стивен, – это первое формальное эстетическое соотношение частей друг с другом в любом эстетическом целом, или же отношение эстетического целого к его части или частям, или же отношение любой части эстетического целого ко всему целому.

– Если это ритм, – сказал Линч, – тогда дай мне услышать, что ты называешь красотой. И, пожалуйста, учти, что хотя я и поедал навозные лепешки, но преклоняюсь я исключительно перед красотой.

В знак одобрения Стивен приподнял кепку. Потом, слегка покраснев, взял Линча за рукав его твидовой куртки.

– Мы правы, – сказал он, – а другие ошибаются. Говорить об этих вещах, пытаться постичь их природу, а постигнув – медленно, упорно, смиренно пытаться выразить, заново извлечь из грубой земли или из того, что она дает, из звука, формы и цвета, этих врат темницы нашей души, – образ красоты, которую мы постигли, – вот что такое искусство.

Они приблизились к мосту через канал и, повернув, пошли под деревьями. Грязно-серый свет, отражающийся в почти недвижной воде, запах мокрых веток над головами – казалось, все восставало против течения мыслей Стивена.

– Но ты не ответил на мой вопрос, – сказал Линч. – Что такое искусство? Что такое красота, которую оно выражает?

– Да это же было самым первым определением, которое я тебе дал, сонноголовое ты ничтожество, – сказал Стивен. – Я тогда еще только начинал продумывать эти вещи для себя. Помнишь тот вечер? Крэнли еще разозлился и стал нам расписывать, какой бекон в Уиклоу.

– Помню, – сказал Линч. – Он все нам без конца плел про этих хреновых треклятых свиней.

– Искусство, – сказал Стивен, – это организация человеком вещей чувственных или интеллигибельных с эстетической целью. О свиньях ты помнишь, а вот это забыл. Безнадежная вы парочка, ты и Крэнли.

Обратив гримасу к серому неприветливому небу, Линч отвечал:

– Если я должен слушать твою эстетическую философию, так дай мне еще сигаретку, по крайней мере. Меня она не волнует. Меня даже бабы не волнуют. Провались вы все к дьяволу. Хочу работу на пятьсот фунтов в год. Ты ж мне ее не достанешь.

Стивен протянул ему пачку сигарет. Линч вынул последнюю там оставшуюся и сказал кратко:

– Продолжай.

– Как утверждает Аквинат, – сказал Стивен, – прекрасно то, восприятие чего нам приятно.

Линч кивнул.

– Помню, – сказал он. – Pulchra sunt quae visa placent.

– Он употребляет слово visa, – продолжал Стивен, – подразумевая под ним любое эстетическое восприятие: зрение, слух или какие-либо другие его виды. Это слово, при всей его неопределенности, достаточно все же ясно, чтобы исключить хорошее и дурное, которые вызывают в нас желание и отвращение. Безусловно, это слово подразумевает стасис, а не кинесис. А что такое истина? Она тоже вызывает стасис сознания. Ты бы не написал свое имя карандашом на гипотенузе прямоугольного треугольника.

– Нет уж, – сказал Линч, – мне подавай гипотенузу Венеры.

– Итак, истина статична. Кажется, Платон говорит, что прекрасное – сияние истины. Не думаю, что это имеет какой-нибудь иной смысл, кроме того, что истина и прекрасное родственны. Истина познается разумом, каковой умиротворяют наиболее удовлетворяющие соотношения вещей умопостигаемых; прекрасное же воспринимается воображением, каковое умиротворяют наиболее удовлетворяющие соотношения вещей чувственных. Первый шаг на пути к истине – постичь строение и пределы разума, понять самый акт познания. Вся философская система Аристотеля опирается на его сочинение о психологии; а оно, я думаю, в свою очередь опирается на утверждение, что один и тот же атрибут не может одновременно и в той же связи принадлежать и не принадлежать одному и тому же субъекту. Первый шаг на пути к красоте – постичь строение и пределы воображения, понять самый акт эстетического восприятия. Ясно?

– Но что же такое красота? – нетерпеливо спросил Линч. – Дай еще какое-нибудь определение. То, на что нравится смотреть! И это все, на что ты способен со своим Аквинатом?

– Возьмем женщину, – сказал Стивен.

– Возьмем-ка ее! – с пылом поддержал Линч.

– Греки, турки, китайцы, копты, готтентоты – у всех свой идеал женской красоты, – сказал Стивен. – Это похоже на лабиринт, из которого нельзя выбраться. И все же я вижу два выхода из него. Первая гипотеза: всякое физическое качество из тех, что восхищают мужчину в женщине, напрямик связано с ее многообразными функциями продолжения рода. Возможно, это так. Мир, пожалуй, еще скучней, чем даже твои, Линч, представления о нем. Но мне этот выход не по вкусу. Он ведет скорей к евгенике, чем к эстетике. Он ведет из лабиринта прямиком в новую чистенькую аудиторию, где Макканн, держа одну руку на «Происхождении видов», а другую на Новом Завете, объясняет тебе, что ты любуешься пышными бедрами Венеры, ибо предчувствуешь, что она тебе принесет крепких отпрысков, и любуешься ее пышными грудями, ибо предчувствуешь, что она будет давать хорошее молоко вашим с ней детям.

– Раз так, Макканн – самый желтейший и серно-желтый лжец! – произнес энергично Линч.

– Остается другой выход, – смеясь сказал Стивен.

– А именно? – спросил Линч.

– Другая гипотеза… – начал Стивен.

Длинная телега, груженная железным ломом, выехала из-за угла больницы сэра Патрика Дана, и конец фразы Стивена утонул в гулком грохоте дребезжащего и громыхающего металла. Линч, заткнув уши, чертыхался беспрерывно, покуда телега не проехала. Потом резко развернулся на каблуках. Стивен тоже повернулся и несколько секунд выжидал, чтобы раздражение спутника улеглось.

– Другая гипотеза, – повторил он, – указывает иной выход. Хотя отнюдь не все будут находить прекрасным один и тот же предмет, но всякий, кто восхищается прекрасным предметом, находит в нем известные удовлетворяющие соотношения, соответствующие стадиям эстетического восприятия. Эти соотношения чувственного, которые тебе видятся в одной форме, а мне в другой, должны, следовательно, быть необходимыми качествами прекрасного. Теперь мы снова можем вернуться к старому другу Фоме и заполучить еще на полпенни мудрости.

Линч расхохотался.

– Мне до того забавно, – сказал он, – что ты его то и дело поминаешь, будто ты сам – пузатый бодрый монах. Ты это без шутки?

– Макалистер, – отвечал Стивен, – назвал бы мою эстетическую теорию прикладным Аквинатом. Во всех этих разделах эстетической философии я до самого конца с Фомой. Но вот когда мы подойдем к феноменам художественного замысла, его вызревания и воплощения, мне потребуется новая терминология и новый личный опыт.

– Конечно, – сказал Линч, – в конце концов, Аквинат, при всем уме своем, просто-напросто пузатый добрый монах. Но про новый личный опыт и новую терминологию ты мне уж как-нибудь в другой раз. Давай, закругляйся с первой частью.

– Кто знает, – сказал Стивен с улыбкой, – возможно, Аквинат меня бы понял лучше, чем ты. Он был поэт. Он сочинил гимн для службы Страстного четверга. Гимн этот начинается так: Pange, lingua, gloriosi…[132], и это, говорят, прекраснейшее из всех песнопений. Это гимн тонкий, умягчающий душу. Люблю его.