– Именно так, – молвил Стивен. – Я буду проходить мимо них множество раз, намекать на них, ссылаться на них, мельком взглядывать. Это попросту один пунктик в каталоге дублинской уличной фурнитуры. А потом вдруг, внезапно я гляну на них и сразу же осознаю, что это: эпифания.
– Что?
– Представь, что мои предыдущие взгляды на эти часы – нащупыванья духовного ока, которое приспосабливается своим зрением, чтоб предмет попал в фокус. В тот момент, когда фокус найден, предмет становится эпифанией. И вот в этой-то эпифании я обретаю третье, высшее качество красоты.
– Да? – произнес Крэнли отсутствующе.
– Ни одна эстетическая теория, – не отступал Стивен, – из тех, что пользуются фонарем традиции, ничего не стоит. То, что для нас символизируется черным, для китайца может символизироваться желтым – у каждого своя традиция. Греческая красавица смеется над коптской, а краснокожий индеец презирает ту и другую. Примирить все традиции почти невозможно, однако вовсе не невозможно найти обоснование для любой из форм, под которыми на земле чтили красоту: надо всего лишь рассмотреть механизм эстетического восприятия, пускай бы оно направлялось к красному, белому, желтому или черному. У нас нет причин думать, что у китайца иная система пищеварения, чем у нас, хотя в наших диетах ничего схожего. Способность к восприятию надо анализировать в действии.
– Да…
– Ты знаешь, что говорит Фома: три необходимых элемента красоты суть собранность, то бишь цельность, симметрия и сияние. Когда-нибудь я сделаю из этой его фразы трактат. Рассмотрим, как действует твое сознание при встрече с любым предметом, который предположительно прекрасен. Чтобы воспринять предмет, сознание разбивает всю вселенную на две части, предмет и пустое, то, что не есть предмет. Чтобы воспринять его, ты должен его отделить от всего остального – и тогда до тебя доходит, что это цельная вещь, одна вещь. Ты опознаешь его цельность. Разве не так?
– А дальше?
– Это первое качество красоты: оно выступает в простом моментальном синтезе, производимом способностью восприятия. Что дальше? Дальше – анализ. Сознание рассматривает предмет в целом и по частям, в отношении к себе и к другим предметам, изучает соотношения частей, созерцает форму предмета, влезает во все щели в его структуре. Так получается впечатление симметрии предмета. Сознание опознает, что предмет есть одна вещь в строгом смысле слова, то бишь единица с определенной конституцией. Понятно?
– Пошли назад, – ответствовал Крэнли.
Они дошли до угла Грэфтон-стрит и, найдя тротуар слишком запруженным толпой, свернули на север. Крэнли собрался было поглазеть, как паясничает гуляка, вышвырнутый из бара на Саффолк-стрит, но Стивен бесцеремонно взял его за руку и повлек дальше.
– Теперь к третьему качеству. Я долго не мог сообразить, что Фома имеет в виду. Он берет образное слово, это очень для него необычно, но я все-таки докопался. Claritas – это quidditas. После анализа, который раскрывает второе качество, разум совершает единственный синтез, который логически возможен, и раскрывает третье качество. И это – как раз тот момент, что я называю эпифанией. Сначала мы опознаем, что предмет – одна цельная вещь, затем опознаем, что это сложная организованная структура, то бишь собственно вещь, – и наконец, когда отношения частей совершенно ясны, когда все части сообразованы с определенной особой целью, мы опознаем, что предмет является именно данной вещью. Из-под покровов его наружности к нам устремляется его душа, его чтойность. Душа обычнейшего предмета, строение которого сообразовано таким порядком, представляется нам сияющей. Предмет достигает своей эпифании.
Изложив теорию до конца, Стивен зашагал дальше молча. Он ощущал враждебность Крэнли и корил себя за то, что снизил, опошлил вечные образы красоты. Вдобавок он впервые почувствовал себя неловко в обществе друга и, пытаясь вернуться в тон панибратской легкости, он глянул на часы Портового управления с ухмылкой:
– Еще не эпифанируют, – сказал он.
Крэнли уставил пасмурный взгляд в сторону устья реки и несколько минут пребывал в молчании, меж тем как глашатай новой эстетики повторял в уме заново, в несчетный раз, тезисы своего учения. Часы на дальней стороне моста начали бить, и одновременно с тем тонкие губы Крэнли разомкнулись:
– Интересно знать, – сказал он —…
– Что?
Крэнли продолжал глядеть неподвижно, как в трансе, в сторону устья Лиффи. Не дождавшись окончания фразы, Стивен снова повторил свое «Что?». Тут Крэнли резко обернулся и, тяжело напирая на слова, произнес:
– Интересно знать, эта чертова посудина, «Королева морей», вообще отплывала когда-нибудь?
К этому времени Стивен закончил цикл гимнов, посвященных экстравагантной красоте, и выпустил его частным рукописным изданием тиражом в один экземпляр. Последнее собеседование с Крэнли было настолько разочаровывающим, что он колебался, показывать ли ему рукопись. Он продолжал держать рукопись у себя, и она не давала ему покоя своим присутствием. Он хотел показать ее родителям, но близились экзамены, и он понимал, что не найдет у них полного сочувствия. Он хотел показать ее Морису, но понимал, что брат сердит на него за то, что оказался покинутым ради плебейских приятелей. Он хотел показать ее Линчу, но отступил перед физическими усилиями, потребными для того, чтобы привести это апатичное существо в состояние восприимчивости. В какой-то момент ему приходили в голову даже Макканн и Мэдден. Он видел Мэддена изредка, и то, как молодой патриот его приветствовал в эти редкие встречи, весьма напоминало приветствие друга-неудачника другу преуспевающему. Мэдден проводил дни свои большею частью в табачной лавочке Куни, раскладывая и критикуя клюшки для хэрлинга, покуривая крепчайший табак и толкуя по-ирландски со свежими приезжими из провинции. Макканн неустанно продолжал заниматься выпуском журнала, [в] где поместил и собственную статью под названием: «Рационализм на практике». В статье он выражал надежду на то, что в не столь отдаленном будущем человечество, отказавшись от животной и растительной пищи, перейдет на минеральную диету. Тон писаний редактора стал куда умеренней и ортодоксальней, чем бывал тон речей его в прежние времена. В заметке о ежегодном собрании университетского братства, занявшей полторы колонки в журнале, сообщалось, что мистер Макканн произнес яркую речь, где [предложил] выдвинул ценные идеи о перестройке деятельности братства на более практических основаниях. Стивена это удивило, и как-то вскоре, [когда Мак] бредя по Нассау-стрит с Крэнли и повстречав редактора, энергично устремлявшегося в сторону Библиотеки, он спросил Крэнли:
– Над чем он сейчас, душка Данди?
– Как – над чем?
– Я про это… про эти делишки с братством, в которые он ввязался. Не мог же он до того поглупеть, чтобы рассчитывать на что-то путное от этого братства.
Крэнли оглядел Стивена с насмешкой, однако, по рассмотрении дела, решил обойтись без реплик.
В итоге экзаменов Крэнли снова получил «хвост»; Стивен прошел, но с самым низким баллом. Стивен не считал, что его результат заслуживает сильного огорчения, [судя] он знал, например, что отец Артифони, решивший сдать вступительные экзамены, получил более высокий балл по английскому письменному, чем по итальянскому, причем его итальянскую работу проверял экзаменатор-полиглот, проверявший работы по французскому, итальянскому, арабскому, [еврейскому] древнееврейскому, испанскому и немецкому языкам. Стивен сочувствовал своему учителю, который со всем простодушием выражал открытое изумление. Однажды вечером во время экзаменов, когда Стивен беседовал с Крэнли под аркадами университета, мимо них прошла Эмма. Крэнли приподнял свою древнюю соломенную шляпу (вновь возвращенную им к жизни), и Стивен последовал его примеру. В ответ, игнорируя присутствие Стивена, она очень вежливо поклонилась его другу. Крэнли водрузил шляпу на место и несколько минут в ее тени предавался размышлению.
– С чего она это сделала? – спросил он.
– Возможно, как приглашение, – сказал Стивен.
Крэнли продолжал неотрывно смотреть на воздушное пространство, только что покинутое ею – а Стивен с улыбкой повторил:
– Она имела в виду приглашение, возможно.
– Возможно.
– Без женщины ты неполон, – заметил Стивен.
– Только понимаешь, – сказал Крэнли, – уж больно она хренова толстуха…
Стивен промолчал. Ему было неприятно, что кто-то другой дурно говорит о ней, и он без улыбки встретил реплику Крэнли, с которою тот взял его под руку: «Поелику трогаем». Крэнли упорно считал это старинным выражением, означающим приглашение отправляться. Стивен давно уж обсуждал сам с собой, рекомендуется ли сказать Крэнли, что его выражение следовало бы подправить, но Крэнли так всегда напирал на «поелику», что это отбивало охоту к замечаниям.
Объявление результатов экзаменов имело следствием домашнюю сцену. Мистер Дедал мобилизовал все свои ресурсы бранных терминов, после чего спросил сына, каковы его планы на будущее.
– Никаких планов.
– В таком случае чем скорей ты очистишь площадь, тем лучше. Ты нам запудривал мозги, я вижу. Но теперь, да помогут мне Господь Бог и Его Святая Матерь, завтра я с утра первым делом напишу в Маллингар. Никакого смысла, чтобы твой крестный продолжал выбрасывать на тебя деньги зря.
– Саймон, – сказала миссис Дедал, – ты всегда первым делом хочешь раструбить всем. Разве нельзя быть порассудительней?
– К чертям рассудительность. Я что, не знаю эту компашку, куда он попал, паршивые патриоты да этот футбольный тип в бриджах. Сказать откровенно, Стивен, я думал, у тебя хватит гордости не связываться с такой canaille[61].
– А мне кажется, Стивен не так уж и плохо сдал – он не провалился, и в конце концов…
– Как видишь, она за словом не полезет в карман, – сказал сыну мистер Дедал. – У нее это, можно сказать, наследственное. Ее семейка, они, ей-ей, знают абсолютно все, чего ни спроси, даже как часы устроены. Факт.