— Мирить и мирить?
Он слышал смутно, примиренья хотел всей душой, как воздуха на этой, как её, Гуд-горе, да позволить не мог себе об этом просить, проговорил отчуждённо:
— По его понятиям, я должен выстрел ему, так скажите, долго быть должным я не люблю.
Амбургер руками всплеснул:
— Какой вы должник? Кому и за что? С ума вы сошли! Ничего не пойму!
Он непримиримо, с нотой вражды процедил:
— Подите.
Амбургер выскочил вон, мелко протопал по коридору, пропал.
Он ссутулился, заложил руки за спину, следил невидящими глазами, как день угасал, видел как-то внезапно и по частям то убогие азиатские сакли с плоскими крышами, на которых кто-то сидел, по которым кто-то ходил, точно не крыша, а двор, затем гору, затем монастырь наверху, думал томительно о поруганной чести своей, глупо поруганной, дураком и тьмой дураков, ни за что ни про что, силой сплетен, неотвратимой, у нас сокрушительной, поскольку мы народ молодой; в Петербурге трусом прослыл, в Москве ославили сумасшедшим, на Кавказе объявят уродом каким? Объявят, объявят, сомнений тут не было никаких. Проклятый мир! Изволь жить посреди дураков!
В дверь постучали, негромко, неторопливо, отчётливо, с достоинством стучал человек. Ужели пришли? Он обернулся, хотел лицо изменить, крикнул сухо, что можно войти, а сам на дверь глядел так, точно увидеть ожидал пистолет. Дверь подалась, но не тотчас, уж не взгляд ли его давил изнутри, наконец скрипнула, поползла на него, отворилась. Спокойно, вежливо вступил офицер, в эполетах, неместный, это видать.
Александр сощурил глаза, удивлённый, всё-таки весь обмирая, да Обмирал и сжимался напрасно.
В самом деле, Быков, Василий Васильич, лейб-гвардии Павловского полка штабс-капитан, старинный знакомец, не близкий, не доверительный, а всё же искренно рад, милый, в такую минуту бесконечно желанный, как на шею не бросился, невозможно было понять.
Быков улыбнулся приветливо, сказал, что из Петербурга, только два дня, поклоны от Толстых, двух Семёновских, от Всеволожского, от Никиты, верно, Александр всё в делах да в бегах, от капитана Фридрихса, все здоровы как нельзя лучше, со своей стороны желают здоровья, успехов, удачи отъехавшему вдаль Грибоедову, так и сказал, простой и добряк, тотчас видать, он всегда знал за Быковым эту черту, да не изволите ли шампанского бутылку открыть на праздник, встречи в этаких-то краях, не чаял, что занесёт, в гвардию людей отобрать, ростом чтоб вышли, ну и, знаете сами, чтоб лицом тоже богатыри.
Натура здоровая, без прикрас, без красот, да прямая, открытая, ума не палата, да, первейшее дело, отнюдь не дурак, с порученьем серьёзным, нешумным, есть об чём толковать без затей, шампанское кстати, впрочем, вовсе не кстати, рука завтра станет дрожмя дрожать, славная пища тем дуракам, пришлось извиниться, а вот не изволите ли пригласить отобедать назавтра в ресторации здешней, и нынче бы с удовольствием величайшим, об чём разговор, да обедал и ужинал, с дороги смертельно устал, дороги не наши, а и наши хоть брось, так завтра, завтра всенепременно, в четыре часа, и Быкова, штабс-капитана, со всей надлежащей любезностью до дверей проводил.
Остолбенел: завтра тот-то, с усами, должен выстрел готтентоту отдать, хорошо, как убьёт наповал, а если тот его наповал, с пулей в черепе какой же обед, ей-богу, балаболом ославит штабс-капитан, простодушнейший человек, а ославит, оттого и ославит, что простодушен, нелукав, нехитёр, верно, на роду ему писано ославленным жить и ославленным в могилу сойти, оттого и не должно в могилу сходить, так что же, тому-то — пулю в живот? В поединке две пули — выбор слишком простой.
А как выбирать, благо Амбургер прибежал, запыхался, прохрипел сухим ртом:
— Положили завтра стреляться на квартире, Талызин какой-то, им друг, шесть шагов, барьер у стены, положили.
Он чуть не равнодушно сказал, оттого что всё как-то вдруг опустилось в душе:
— Барьер у стены? В самом деле: выбор слишком простой.
Амбургер замахал, закричал:
— Какой выбор? Какой? Да вы поглядите: вот, вот!
Оборотился суетливо, смешно, худыми ногами, как цапля, ступил, спиной прижался к стене, засипел:
— Палкой возможно достать, а тут пистолет, и этот, ваш-то, громадный, ручищи с оглоблю, убийство, не поединок, так-то нельзя!
Он не слушал, твердил почти в забытьи:
— Именно, именно: выбор слишком простой.
Амбургер прыгал:
— Настасье-то Фёдоровне что я скажу?
Он с усилием разлепил губы в улыбке:
— Скажете, что выбор слишком вышел простой, а честь, мол, дороже всего.
И встал у окна. Там черно, не видно ни зги, а он всё стоял и глядел, повторяя без мыслей, что выбор вышел слишком простой, Амбургера спать отправлял, чтобы только отстал, слышал, что лёг наконец, ворочался всё, звал, поспите, мол, заутра-то бой, он откликался, соглашался на всё, а лечь все ноги не шли, умудрился новую жизнь начинать, для оказии сей пропёрся чуть не три тысячи ломаных, верченых, скачущих вёрст, и вот тебе на: выбор вышел слишком простой!
За полночь лёг, как упал, уснул в тот же миг, спал мертвецки, без снов, Амбургер его разбудил:
— Глядите, записка, нельзя у Талызина, Талызин им отказал, верно, порядочный человек, руку не стыдно пожать, после обеда мне снова идти, к этому, к Муравьёву[151], того секундант, так идти?
Он потянулся, притворно зевнул:
— Конечно, идти.
— Что сказать?
— Что более должен быть не хочу.
— Это что? Вы больны? Лихоманка такая у вас?
— Абсолютно здоров, аппетит превосходный, славно обедать хочу, штабс-капитан, молодец.
— Какой ещё штабс-капитан?
— Быков, Василий Васильич, познакомлю, увидите сами, что молодец.
— Э, с ума с вами сойдёшь!
Оделся, отправился прогуляться, чтобы в самом деле аппетит нагулять, хороший аппетит первейшая вещь, матушка не зря, бывало, шпыняла его. Вчерашние мысли пропали, он знал, что только на время ушли, опять затерзают его, коль отпустит беда, да уж это потом, а пока хорошо, он всё шире и шире глаза раскрывал.
Собственно, города не было никакого, место жительства, мало удобное, не больше того, великие города как один на холмах, вовсе не то, что Москва, да и в Петербурге, даже в Бресте он получше видеть привык. Тесные улочки, кривые, куда там арбатским до них, к тому же горбатые, грязные страсть, все как одна лезут на гору вверх, сакля на сакле, десяток европейских домов, всюду криком кричат, по-грузински больше всего, догадаться не надо ума, хотя по-грузински он пока что ни звука не знал, а вот персидский, русский, арабский, французский, возможно, армянский — по типу лица, смешение языков, новый Вавилон за Кавказским хребтом, пьют вино, едят шашлыки, играют в орлянку, воет какая-то дикая музыка, воет ишак, кто-то гортанно задушевно поёт, папахи, кинжалы, фуражки, столпотворенье великое, жизнь кипит, какой он никогда не видал, библейские времена.
В ресторацию явился он бодрым, чуть не весёлым. Огляделся, не смог удержаться от смеха. Быков поднялся с открытым лицом, рукой помахал, давая знать о себе. Амбургер рядом, видать, что-то уже нашептал. Он приблизился, иронически улыбаясь, Амбургера представил, сел свободно, не успел оглянуться, уж какое-то местное варево перед ним на столе, в бокалах вино. Амбургер пригнулся, кивнул, таинственно прошептал:
— Там Муравьёв, за пятым столом.
Прямо взглянул: недурно сложен, мундир с эполетами, застегнут доверху, лицо припухлое, жирное, видать, что хозяин сильному действию предпочитает неподвижность и лень, кудри на голове, прямые узкие бакенбарды, острота, неприветливость взгляда, высокомерность в углах прямого длинного рта.
Неприятного чувства не испытал, нехороша была мысль, что его жизнь отчасти в этих руках.
Об Муравьёве слыхал он в Москве от Перовских, после от Ивана Якушкина, который был им завлечён в какую-то особого рода артель из пяти-шести офицеров, имевшую положить основание чему-то вроде отгремевшего якобинского братства. Тип у нас ещё новый, русский мечтатель, с французского перевод, лет в пятнадцать, в шестнадцать, прежде решительно ни одной дельной строки не читав, ознакомился, весь в слезах, сперва с романом «Новая Элоиза», затем с трактатом «Общественный договор» замечательного мечтателя Жан-Жака Руссо, вспыхивал славной идеей всеобщего равенства, сей же миг вознамерился учредить всеобщее счастье на каком-нибудь острову, чтобы никто не мешал, избрал Сахалин, на котором, естественно, никогда не бывал и которого дикие жители были должны воспитаться в духе справедливости и добра, натурально, под благородным водительством самого основателя да десятка соратников, каковых он себе на школьной скамье подобрал, таких же неучей, само собой, как и он. Одна бесценная добродетель выработалась из этих бесплодных мечтаний: понятие высшее о службе Отечеству, которому всего себя посвятить надлежит и отдать жизнь, если надо. Сия добродетель так скоро понадобилась, как и не чаял никто. Уже восемнадцати лет стоял он храбро в Бородинском сражении, при отступлении супостата имел под командой роту сапёр, стоял при Кульме и Лейпциге, вступал с войсками в Париж. Воротившись, проповедовал того же Жан-Жака Руссо своим родным и двоюродным братьям да двум-трём приятелям по казарме, с намереньем общественный договор учредить уже не на острову, а во всей Российской империи, не рассчитав малых сил своих немногих соратников этого бреда, надеясь Бог весть на что, не обогатившись соображеньем об том, что общественные договоры, то бишь конституции, добываются всюду народами, а не горсткой докучных мечтателей. Судьба сурово с ним поступила. Посредине сладких мечтаний об розовом счастье всего человечества Муравьёв имел неосторожность влюбиться в Наталью Мордвинову, история слишком известная. Неименитому, нечиновному, неимущему офицеру не могло быть дозволено породниться с семейством вельможи. Мордвинов не поцеремонился предложить неугодному жениху навсегда убраться из Петербурга. На благо ему, Ермолов его подобрал, увёз на Кавказ, увлёк в персидскую миссию, оставил служить при себе. Муравьёв не мог не влюбиться в Ермолова, однако ж служил как-то вяло, в походах участия не принимал ни в одном, предпочтя невидные, неблагодарные хлопоты квартирмейстера. Изломанный был человек, а всё отчего?