Александр кое-как промаялся нескончаемый вечер, ночь скверно спал, едва дождавшись первого блеска над вершинами гор, и чуть свет своим ходом перебрался к себе. Рука ныла, но заживала. Быков явился, от простого сердца посетовал, что лошадь попалась норовистая, скромно посидел полчаса, подосадовал, не нахмурив бровей, что дело служебное — отбор в гвардию молодцов — остановилось за отсутствием второй день квартирмейстера, предложил выпить по стакану шампанского, твёрдо заверив, что сам лично от всех болезней излечивается только шампанским.
Несколько дней он был вынужден провести взаперти, как хмурый доктор велел, чтобы рана совершенно закрылась. Едва нервы и мысли воротились в прежний порядок, ближайшее будущее напомнило ему о себе. В ожидании Алексея Петровича, без напутствий которого миссия лишалась возможности тронуться в путь, он принялся за «Историю Персии» англичанина Малколма, дипломата, историка, выпущенную три года назад, и не мог не подивиться хитрой политике британского кабинета, основательно, хоть и неспешно крадущегося к новой восточной добыче, едва ли не стоившей Индии, и пролагающего путь сквозь умы, тогда как у нас не имелось ни малейшего представления о восточных провинциях, как тех, которые поневоле уже были заняты нами, так и тех, которые постоянно нам угрожали войной. Предстояла встреча, как он убеждался на каждом шагу, с серьёзным, хитроумным, с ног до головы вооружённым противником, который с первого дня ринется его победить, поскольку влияние, как материальное, так и духовное, могущества Российской державы в областях, расположенных между Чёрным морем и Персидсксим заливом, для отдалённой Великобритании не могло не быть роковым. Новый Давид, он пред британскими Голиафами не желал предстать без пращи. Вдохновенье познания захватило его. Он обо всём позабыл.
Между тем мечтатели, переполошённые ничтожной дуэлью, ему не давали покою. Муравьёв явился к нему в тесный номер трактира, по-прежнему в эполетах, причёсанный тщательно, как на свидание шёл, и с беспокойством в глазах. Слух о поединке разнёсся в тесном мирке Тифлиса, вызывая невероятные толки среди праздных умов, — это скверно, да ещё ничего, Муравьёв улыбнулся несмело; а скверно то, что некто предательски донёс этот слух до Наумова — дежурного офицера при штабе. Без Ермолова первый в здешних местах человек, власть желает свою показать, определённого пока ничего не известно — Муравьёв протяжно вздохнул, любопытство ужасное, передаёт, хитрец, через доверенных лиц, чтобы все участники поединка явились к нему, повинились, он имел бы верные сведенья о происшествии во вверенном ему гарнизоне, пожурил бы за молодость, затем поправил бы дело, которое, Муравьёв презрительно сузил глаза, нечего поправлять, поскольку преотлично велось, а слух о поединке всенепременно исходит от Быкова.
Александр бросил сказанье о персах рядом с собой на постель, с которой ещё не вставал, и рассмеялся:
— Почему от него?
Муравьёв поглядел на него с оскорблённым видом пророка, которому изначала известна вся подноготная:
— Он был вместе с вами. От кого же ещё?
Необыкновенная лёгкость суждений, притом обвинительных, была ему неприятна, Александр издавна презирал её от души, а потому и ответил сквозь зубы, изъясняя всем видом своим, что не имеет желания продолжать разговор:
— Вы, кажется, прежде сами предлагали драться нам на квартире Талызина?
Муравьёв боднул назад головой, наставляя на него подбородок, с презрением вопросил:
— Так что?
Он сморщил улыбку, не скрывая брезгливости:
— А единственно то, что Талызин, сколько известно, состоит в адъютантах Ермолова и в штабе корпуса, стало быть, человек не последний.
Муравьёв вспыхнул, разгорячился, вскочил, кулаки стиснул, вскричал:
— Совершенно напротив тому! Наумов именно напал на Талызина, наговорил неприятностей тьму, прямое выдвинул обвиненье в обмане должностного лица, поскольку, сказал, Якубович стоял на квартире Талызина, отчего Талызин об поединке должен был знать, да Талызин молчок.
Вечно у них катавасия, тайны и тайны чёрт знает в чём, он голос возвысил, чтобы впредь неповадно было строить из него дурака:
— Ах, вот оно как! Отчего я об этом не знал?
Муравьёв не смутился, не умея смущаться, увереннейший в себе человек, только руками развёл широко, мол, всё это вздор и придирки одни:
— Мы не видели нужды известить вас об том.
Он прямое презрение ему показал:
— Однако ж имеете нужду непохвальную разыскать, кто разнёс этот слух и до штаба довёл.
Муравьёв сокрушался, точно не слыша, что его презирают и с ним говорить не хотят, верно, любые преграды привык побеждать:
— Бедный Талызин Наумову клятвами клялся, что ни об каком поединке не знал ничего.
Он отрывисто оборвал, дивясь упорству того, кто сам назвался ему во спасители:
— Так ищите, сделайте милость, другого. Я не в доверительных отношениях с Быковым. Возьмите хоть то, что он не Талызин, в одном номере со мной не стоит и уж точно о поединке возможности знать не имел.
Пожевав губами, не возразив, лишь с пристальным вниманием поглядев на него, Муравьёв покинул номер своей протяжной ленивой походкой, но удивительно оказался подвижен и не более часа как воротился к нему — добровольный глашатай всех городских новостей:
— Наумов призывал Якубовича, самым глупым образом надеялся выведать от него, да ошибся. Представьте, стал уверять, что всё ему доподлинно известно давно. Как бы не так! Якубович с достоинством ему отвечал: «Коли знаете всё, так зачем же спрашиваете меня?» Каков? Я в восхищении от Александра Иваныча!
Александр улыбнулся нехорошей улыбкой:
— Верно у нас говорят: свой свояка видит издалека.
Муравьёв посмеялся натянуто, нервно, снова исчез — наважденье, хоть клади крест на него, а на вечер притащил к нему дурака Якубовича, всё для того, изъяснил, довольный собой, чтобы отвести подозрение от поединка, да всё отчего-то был неспокоен, вскакивал часто, ломал бедную голову, из какого места неугодные слухи пошли и каким образом преобразились в предположение почти фантастическое, вроде того, что пуля ударила в мякоть ладони, а вышла прямо из локтя. В офицерском собрании пресерьёзно об том говорят, ужасные, верно, стрелки. Прямой как столб Якубович бодрился, усердно показывал вид, что ему никакая напасть нипочём, тем паче в делах, где затронута честь, однако ж несколько раз благодарил Муравьёва, громко и хрипло, за всё, что верным другом было сделано для него в эти дни, точно тот его, по меньшей мере, все эти дни от смерти спасал, а не к смерти толкал, да ещё с пафосом зычным голосом громыхал, не разбирая, что не в поле кричит, а в номере тесном, что раненый здесь:
— Я теперь должник ваш надолго и за удовольствие почитаю признавать себя обязанным вам.
В общем, надоели своей конспирацией до того, что голова у него разболелась, и он с облегченьем вздохнул, когда дверь за ними затворилась со стуком, от которого задремавший Амбургер подскочил в расхлябанном кресле, заскрипевшем всеми нотами, и выпучил глаза так смешно, не понимая привычек истинно русского братства, что он засмеялся, да легче не стало — уморили декламаторы общего счастья, почитай, всю ночь не спалось.
Когда он проснулся, глазам не поверил, сморгнул невзначай: пред ним Муравьёв, выбритый, озабоченный, бледный, с новейшей историей, позанимательней старой, героем которой тот же Наумов, не возжелавший без законных последствий оставить злополучное дело:
— Вот незадача, Наумов прислал сказать Якубовичу, что полковник Наумов приказывает корнету без промедления выступить из Тифлиса в расположенье полка в Карагаче, а Сергей Александрович дозволяет любезному Александру Ивановичу остаться нынче до вечера. Каков шут?
Александр потянулся, протяжно зевнул, чертыхаясь в душе:
— Начальник штаба армейского корпуса отправляет младшего офицера в собственный полк, который младшему офицеру не следовало покидать без приказу, так в чём шутовство?
Муравьёв так и встал, поглядел на него с сожалением, чуть не со скорбью в глазах и только нашёл возможным с глубочайшей обидой сказать:
— Теперь ждите грозы над собой.
Никакой грозы над собой он не ждал, рассуждая резонно, что дальше чёртовой Персии всё одно не зашлют, а в эту самую Персию ему нынче самому не терпелось.
Ещё менее у него отыскалось малейших причин горевать, когда Якубович отправился вспять восвояси, в полк, в Карагач, под ружьё, и был искренно рад, что после отбытия внезапного друга, чуть не в слезах — точно Карагач несусветная Камчатка была, Муравьёв оставил его навещать. Благодать покоя на него опустилась, точно тихая звёздная ночь. Положение руки с каждым днём улучшалось, благодаря равномерным усилиям доктора, с серьёзным видом делавшим ему перевязки, ещё более благодаря упрямым усилиям самого организма, не желающего поддаться случайной болезни. Пальцы понемногу приходили в своё обыкновенное состояние. Один мизинец отвратительно скрючился и остался в этом положении навсегда. Увечье, пусть и ничтожное, наводило его на мрачные размышленья, понятные всякому, кто был сам музыкант, однако ж он утешал себя тем, что дурацкая эта история могла окончиться увечьем худшим, если не самим окончанием бесславного его бытия.
Он стал выходить. Ни близких, ни дальних, ни даже шапочных знакомых в Тифлисе у него не имелось; тотчас видать, что Тифлис не Москва, исключая, признаться, одного Муравьёва, к которому не хотелось идти, чтобы не обремениться восторгами, почти беспрестанными, о немыслимых подвигах бесценного Якубовича, совершённых в пределах Кавказа в три месяца, сиднем сидючи в глухом гарнизоне, до которого ни одна пуля долететь не могла, мука пуще ранения, да исключая ещё простодушного Быкова, по счастью не совершавшего подвигов, с которым сколько-нибудь серьёзный разговор не представлялся возможным, да ермоловского адъютанта Талызина, которого любящий службу Наумов отправил с бумагами в Грозную.