Он бродил по Тифлису, по окрестностям с Амбургером, того чаще один. Впрочем, самый город, нынче столицу неизвестного государства, обошёл он вдоль и поперёк без большого труда. Запертый в глубокой глухой котловине, городишко был невелик и всё ещё страшился расширить пределы, опасаясь набегов ближних племён, между которыми с вступлением русских полков поутихла, однако ж и не прекратилась истребительская резня — это следствие жадности и варварской мести. В самом городишке четверть века спустя тут и там встречались выразительные следы другого варвара — Ага-Мухаммеда: груды разрушенных стен, обгорелые останки домов, прежде заселённые, а нынче пустые места. По справкам, наведённым в библиотеке офицерского клуба, довольно обширной, хоть и недавней, — сердечное попечение Алексея Петровича, — в Тифлисе насчитывалось не более трёх тысяч годных домов, из них менее тысячи можно было признать лишь отчасти благоустроенными жилищами, об зданиях вполне европейских до вступления русских и вовсе никто не слыхал. В этом слишком скромном числе жилых помещений ютилось и кучилось около сорока тысяч жителей, включая русских офицеров, чиновников и солдат, рассованных кое-как на постой по квартирам, отчего теснота, и прежде значительная, становилась невыносимой, а местным жителям создавались неудобства весьма ощутительные по причине слишком разительного несходства обычаев народа горского, большей частью пастушеского или бездельного, и народа равнинного, землепашеского и деловитого.
Жизнь городишка его поразила. Население разноязычное, южное, грузины в поразительном меньшинстве, армян большинство, немало турок и персиян, все наружу, с криком и смехом, жестикуляция пылкая, мимика быстрая, переменчивая, самому Шаховскому на зависть, его бы сюда, однообразия нигде и ни в чём. Жили на улице, соседки перекликались с крыши на крышу, перебегали на двор со двора по каким-то головоломным ступеням, грубо высеченным прямо в дикой скале, вопили разносчики, пробираясь проулками, крутыми, кривыми и грязными, до самого верху, таща на себе свой нехитрый товар, трубили вездесущие ишаки, развозившие хворост и воду, зачерпнутую прямиком из мутной Куры, дрались, ревели, смеялись, во что-то играли полуоборванные, полураздетые дети, в духанах немилосердно стенали оркестры, составленные из двух или трёх инструментов — неприхотливое изделье Востока; пылали жаровни, скворчал жир тут же убитых овец, шипела баранина, воняло горелым мясом и жареным луком; из бурдюков с бульканьем переливалось в медные и глиняные кувшины вино, из кувшинов тут же переливалось в стаканы и кружки, прислужники метались между столами, гульба шла целый день, с громким говором, смехом, слезами и заунывными, медлительными, мелодичными песнями; на крытом базаре столпотворение вавилонское, продавцов едва ли не более, чем покупателей, торгуют, спорят, кричат, сбиваются в кучки, меняются новостями, зубы скалятся, сверкают глаза, ладони само собой ложатся на рукояти кинжалов, того гляди, начнётся резня, да, вишь ты, солнце садится, по-южному скоро темнеет, ладони, опять сами собой, снимаются с рукоятей кинжалов — и сию минуту чуть не враги только что не в обнимку, с миром и нехотя разбредаются по домам, чтобы немного поспать, отдохнуть и вновь, как всякий день, спозаранку встретиться в ближнем духане или в приманчивых торговых рядах.
Зато на всех оконечностях вполне азиатского приземистого грязного городишки слышался родной говор вятичей, костромичей, калужан и ровный шум правильной стройной европейской застройки. Прямо над городишком высились полуразрушенные стены турецкой крепости, занятой караулом, полуротой русских солдат, и тут же развалины древнего грузинского замка — свидетели кровавой и бесплодной грузинской истории, величественные, живописные, ласкающие впечатлительный глаз беспечного наблюдателя, бродяги противувольного, с перебитой рукой. Крохотные, едва различимые, по этим стенам карабкались люди, снимали уцелевший кирпич, вьючили на терпеливых, выносливых ишаков, спускали вниз и поднимали вновь на крутую скалистую гору, которая возвышалась напротив. Там, за большим старым мостом, по распоряжению Алексея Петровича, умевшего строить, как вешать, возводилась новая крепость, с казематами, с ордонанс-гаузом, арестантскими клетками для важных преступников и с больницей для них, с трёхэтажными башнями, замок Метехский, обещающий стать украшением ютящейся внизу кучи плоских азиатских домов.
По течению ниже моста, за Авлабаром, с базаром и церковью, сноровисто от зари до зари — Алексей Петрович всюду ждать не любил, рассудителен да горяч — возводились каменные казармы для русских солдат, а версты за две от них уже закладывались фундаменты госпиталя, домов для чиновников и целого городка для лекарей, санитаров и прочей медицинской прислуги. По правому берегу, в северной части, на возвышении, продуваемом ветрами, где воздух здоровый, где легче дышать, чем внизу, с той же сноровистой спешкой перестраивался старый дворец, отведённый под штаб-квартиру Алексея Петровича, возводились заново депо провиантское, комиссариат, штаб корпуса, присутственные места, гауптвахта, дома частных лиц в два и три этажа, с колоннами, с европейскими островерхими крышами, неизвестными нижним азиатским постройкам, все вместе замыкая небольшую площадь, впрочем, неправильной формы — следствие неровностей гор. На левом берегу, выше моста, на участке земли плодородной, и вовсе место, из ряду выходящее вон: кирпичные домики с красными черепичными кровлями — совместное творение русских солдат и пришельцев из далёкого Виртемберга, заманенных в закавказскую глушь рачительным Алексеем Петровичем, многие льготы исхлопотавшим для них у правительства и чуть ли не миллион на обустройство русских рублей.
Волей одного человека поселение беспорядочное, азиатское преображалось у него на глазах, его сердцу деяние милое, ещё заноза одна, чуть не острее других: Шаховской в комедии лёгкой, Карамзин в истории русской, Ермолов в преобразовании целого края, прежде малоподвижного, точно из соображений немыслимых кем-то отданного на регулярное разграбление иноверцам, иноплеменникам и собственным природным неукротимым страстям. Радость, боль и тоска смешались в одно беспокойное чувство. Нигде не обнаруживал он себе пристойного места для ума и призвания, точно обыкновенный был человек, а что впереди?
Облазив все новостройки, с горы Давида полюбовавшись на великолепную панораму строений и гор, поупражнявшись в немецком языке с поселенцами, испробовав настоящего немецкого горьковатого пива, без которого, кажется, истинный немец не мыслит дня ни в каком уголке обойтись, хоть в Камчатке, хоть на коралловых островах Полинезии, если судьба каким-нибудь лихом вздумает занести и туда, Александр наконец пустился делать визиты, которые обязан был сделать давно как новый чиновник по дипломатической части и которые, из отвращения к сухости казённых отношений, отложил, под предлогом болезни, на несколько дней.
Первый, по обстоятельствам ему неприятный, был к дежурному офицеру Наумову. Полковник, старый служака в потёртом мундире, без эполет, по всеобщей моде кавказской, заведённой Алексеем Петровичем, хотя нынче был старшим офицером при штабе, в самом деле принял его с любопытством усиленным, несколько раз со значением, мол, понимаю, голубчик, поглядел на его обвязанную ладонь, однако, видимо стеснённый присутствием ещё одного офицера, грузина обличием, в прекрасно сшитом элегантном мундире, также без эполет, вставшего при его появлении, ничего не сказал, выразил только надежду, обычную при оказии представления, что приятно будет вместе служить на благо Отечества, посоветовал, в ожидании Алексея Петровича, переменить трактир на квартиру, для чего обратиться к гражданскому губернатору, его высокопревосходительству генерал-майору фон дер Ховену, и представил всё ещё стоявшего перед ним офицера:
— Князь Чавчавадзе[152], командующий Нижегородским драгунским полком, вам, должно быть, известным по слухам, в нём имеет честь служить корнет Якубович, вам, говорили, приятель?
Чавчавадзе сделал поклон, изящный, вежливый, с достоинством истинным, содружество верного воспитания и хорошей семьи, и с приятным грузинским акцентом, немного картавя, пожимая дружески руку, сказал:
— Александр Герсеванович, будем знакомы.
И тотчас прибавил, видя, что новый знакомец готов уходить:
— Кажется, нам по пути.
Александр тотчас сделался высокомерен и важен, противувольно, само собой, не любя и не поощряя случайных знакомств, однако из вежливости кивнул, изъяснил, что весьма благодарен иметь провожатого по незнакомым местам, вышел первым и только на улице поворотился к грузину с холодным лицом, надеясь тотчас проститься, желательно раз и навсегда.
Чавчавадзе в ту же минуту разгадал его нехитрый маневр, улыбнулся открыто, заговорил по-французски, тоже с восточным акцентом, верно неистребимым:
— Прошу простить, что навязчив. Мне стало известно, что вы из Петербурга месяца два, для вас причина, известно, не важная, но важная для меня, я в Петербурге родился, в Петербурге учился, в Петербурге служил, мне оттуда всякая весть была бы слишком приятна.
В самом деле, причина слишком не важная, чтобы незнакомого человека посреди улицы хватать за рукав, весть из Петербурга мало ли кому дорога, впрочем, удивительно странно одно, что родина там — он князь и грузин, следственно, должен родиться если не на горной вершине, так между гор. Александр отозвался со светской лёгкостью разговора, столько же скрывавшей, сколько и обнажавшей его безразличие и к более веским причинам к чему-нибудь его принуждать:
— В таком случае удовлетворите моему любопытству, которое вам удалось возбудить, отчего вы избрали такое ненастное место, чтобы явиться на свет?
Чавчавадзе рассмеялся искренно, от души, махнул рукой кучеру, терпеливо его ожидавшему, изъяснил, что ежели к Ховену, так им необходимо направо свернуть, пошутил, опять по-французски:
— Согласитесь, что выбрал удачно, хоть место ненастное, в этом вы правы.