Дуэль четырех. Грибоедов — страница 108 из 121

з, если память не изменяет ему, вдохновителем и попечителем трудов исторических был Вахтанг VI[153], царь Картлии, правитель, без сомненья, великий. Найдя многие земли разграбленными, опустошёнными, запустевшими, царь Вахтанг заселил их переселенцами из высоких горных аулов, поощрил чуть было не вымершее искусство виноградной лозы, ввёл посевы хлопчатой бумаги, предоставил льготы внутренней и внешней торговле. Трудами его Картлия выдвинулась на первое место среди прочих княжеств и царств, обособленных, враждующих между собой. Может быть, тогдашнюю Картлию было бы опрометчиво назвать процветающим царством, однако едва ли могут возникнуть сомнения в том, что нынешняя Картлия, сравнительно с временами Вахтанга, переживает горький период упадка. Попечительством царя истинно просвещённого, благоразумного в Тифлисе основана была типография. В типографии печатались труды богословские. Вахтанг лично изготовил к печати национальную гордость — «Витязя в тигровой шкуре»[154] и для него составил введение. Ему принадлежит свод законов, следование которым могло бы сделаться благодеянием и для Грузии нынешней, успевшей позабыть законы Вахтанга и не успевшей принять законы Российской империи, отчасти чуждые, отчасти малопригодные для неё. Вахтанг основал комиссию для составления грузинской истории. Собиранием и обработкой источников заведовал царевич Вахушти, Вахтангов сын, безусловный родоначальник грузинской исторической мысли. В царствование Вахтанга расцветает поэзия Давида Гурамишвили. В кругу его верных сподвижников светится имя Сулхана Орбелиани[155] — дипломата, поэта, баснописца, составителя грузинского словаря, наконец одного из почтенных предков жены моей Саломе.

Александр нахмурился, потемнел, не без злости сказал:

   — Держу пари, он был гоним, как Вольтер.

Чавчавадзе удивился, не понял, к чему эта злость:

   — Кто?

Александр пояснил враждебно и резко:

   — Царь ваш Вахтанг.

Чавчавадзе расширил глаза, улыбнулся неловко, сбитый с толку внезапной резкостью, тем более внезапной враждой:

   — Каким образом вы угадали?

Александр спохватился, тон смягчился, а всё не мог воротить равновесие духа:

   — Несть пророка в своём отечестве — это несносный закон, но закон.

Чавчавадзе взглянул на него продолжительно-пристально, согласно кивнул и продолжал примирительно:

   — В самом деле, своевольные князья испугались, что успехами земледелия, ещё более успехами торговли и просвещения личная власть царя возрастёт, рассудительный царь возвысится богатством и гласом народным, как обыкновенно возвышается достойный правитель; при таких обстоятельствах своеволию княжескому будет положен окончательный, твёрдый конец. Заговоры составились — заговоры трусливые, подлые. Персидскому шаху полетели доносы, точно истинному правителю Грузии. Шах призвал Вахтанга к себе, принудил переменить веру с христианской на мусульманскую и под новым именем Шахнаваза, оскорбительным для грузина, ввёл в ранг главнокомандующего своими войсками. Лишь годы почётного плена спустя шах пожаловал даря разрешением воротиться в отечество, полное бедствий. Видя отечество поруганным, вновь обнищавшим под управлением своекорыстных князей, не имея более нравственных сил терпеть оскорбительное владычество персидского шаха, Вахтанг обратился к России, государю Петру Алексеевичу бил челом, как у вас говорят, ввести в Картлию русскую армию и тем поставить нерушимый предел хищным домогательствам Персии. Момент был выбран неподходящий. Северная война хоть и близилась к окончанию, но окончена не была. Государь Пётр Алексеевич не располагал ни одной лишней дивизией для помощи народу далёкому и малоизвестному. Тем временем происками непокорных князей Вахтанг лишился престола, однако успел бежать к русским, забрав семью и немногих вернейших сподвижников. Человек неукротимый, активный, истинный почитатель правления просвещённого, благоразумного, он и в пределах России продолжал трудиться над осуществлением своих заветных идей. О многом за дальностью расстояния, ещё более за дальностью лет позабыто. Знаю только, что под Москвой, во Всехсвятском селении, им основана была ещё одна типография, в которой печатались грузинские книги, в надежде, должно быть, споспешествовать возрождению древней грузинской культуры. Жаль, что в этом начинании благородном он мало преуспел. Из Всесвятского переселился в Астрахань, может быть, для того, чтобы жительствовать к отечеству ближе, едва ли в то время рассчитывая на русскую помощь, при несчастных преемниках государя Петра Алексеевича уже невозможную. Так и вышло. Помощи он не дождался. В Астрахани и умер, на счастье себе, не увидя, в какое ничтожество впали грузинские царства.

История печального Вахтанга, святое имя Вольтера, съединенные необычайно и странно, истинно сблизили их. Уже собой овладев, Александр предчувствовал, смутно ещё, что в этом просвещённом грузине найти может здешнего друга, не взамен, в дополнение к друзьям петербургским, ныне далёким, погруженным в молчание, и нашёлся только отрывисто, сурово сказать, уверенный в том, что будет понят как должно:

   — Не век же нашим отечествам оставаться в младенчестве непросвещения скотского.

Чавчавадзе отозвался негромко:

   — Все надежды на то.

Они замолчали, точно страшась свои светлые надежды спугнуть, омрачить многословием, прибавили шаг, своротили в боковую аллею, скоро увидели низкий, одноэтажный, в длину растянувшийся флигель, вошли; взвилась беготня, захлопали двери, начались знакомства с княгиней — статной, величественной, простой в обхождении; с княжнами, лет шести и лет двух, с порывистым, нетерпеливым княжонком с шапкой чёрных кудрявых волос. Глядь, накрыт уже стол. Расселись весело, быстро, непринуждённо. Обедали с аппетитом. Русские блюда мешались с грузинскими. Разговор сделался общим, стало быть, незначительным, о мелком и будничном, в котором он участвовал скупо, чуть не в одних междометиях. После обеда перешли с хозяином в кабинет, тесный, необжитой. Закурили сигары. Хозяин, в распахнутом мундире, с сигарой в крепких желтоватых зубах, принялся разрезать разноцветные бандероли, прибывшие, если по пёстрым наклейкам судить, из Петербурга, Лондона, Парижа, Берлина, обнажал из обёрток новую, источавшую терпкий запах типографии книгу, взглядывал на имя автора и заглавие и молча, с любезной предупредительностью передавал изумлённому гостю.

Александр чуть не ахал. Здесь, в Тифлисе, на краю света, в глуши несусветной, где предполагал он найти одну первобытную дикость и ничтожество мысли — плод невежества неизбежный, перед ним дефилировали, чуть не шагом парадным, сокровища философии, истории, политической экономии, стихотворства, драматургии и прозы на всех тех языках европейских, на которых только и стоило нынче читать.

Он вопросительно поглядел на хозяина, возвращая одно из этих сокровищ на стол.

Чавчавадзе поймал его пристальный взгляд, тотчас понял, сказал, передавая книжечку тощую, формата карманного, чуть не игрушку, забаву искусного типографщика:

   — Вся библиотека моя в Цинандале, в Тифлисе перевалочный пункт, у меня письменный договор со всеми книгопродавцами в важнейших столицах Европы, шлют все новинки сюда.

И засмеялся, верно припомнив:

   — Не пребывать же в младенчестве непросвещения всюду и здесь, за хребтами Кавказа.

«Паломничество молодого Гарольда»[156] чуть не обожгло ему жадные руки. Четвёртая песнь. Он вздрогнул, раскрыл, взгляд метнул, охватывая тотчас по нескольку строк. Ага, и последняя! В нынешней поэзии вещь беспримерная. Едва ли в Петербурге он мог её прежде увидеть, чем здесь, за Кавказским хребтом — чудеса! Он страшился расстаться, спешил, чуть не разом охватил глазами итальянский эпиграф, три стихотворных строки, Ариосто, третья сатира:

«Я видел Тоскану, Ломбардию, Романью, те горы, что разрезают Италию надвое, и те, что отгораживают её, и оба моря, которые омывают её».

Его сердце забилось. Совпадение странное, может быть, пророчески важное: он тоже видел могучий хребет, отделяющий Европу от Азии! Далее что?


Посвящение:

«Джону Хобхаузу, эсквайру».

Страниц пять убористой прозы английской, Бог с ними.

Стихи,стихи,скорее стихи!

Вот первая предстала строфа:


В Венеции на Понте деи Соспири,

Где супротив дворца стоит тюрьма,

Где — зрелище единственное в мире! —

Из волн встают и храмы и дома,

Где бьёт крылом История сама

И, догорая, рдеет солнце Славы

Над красотой, сводящею с ума,

Над Марком, чей, доныне величавый,

Лев перестал страшить и малые державы.


Боже праведный! В самом деле улыбка Минервы, кто-то дельный верно изрёк! Что за чудо! Поэзия, мысль! Против воли жарко вырвалось вслух:

   — Истории крыло!

Разбиравший надпись другого пакета, Чавчавадзе чуть ли не вздрогнул, вскинул голову, искренно удивился, взглянул вопросительно:

   — Какое крыло?

Александр не смутился, весь светлый и чистый — истинный праздник в душе, захлебнулся словами, рад изъясниться:

   — Это Байрон! Сколько калёной поэзии! Какая сила созрелого в продолжительных думах ума!

Чавчавадзе согласно кивнул, улыбнулся:

   — Да вы, я вижу, тоже поэт!

Рядом с Байроном нарекаться поэтом, помилуйте, срам, Александр воспротивился с жаром:

   — Э, далеко кулику до Петрова дня!

Глаза Чавчавадзе так и вспыхнули ироническим смехом.

   — Это у вас, у русских, в таких выражениях отзываются о хорошем поэте?

Александр шутить не хотел, дёрнул губами, с гадливой гримасой сказал:

   — Да, у нас, у русских, этак-то говорят о поэте ничтожном.

Глаза Чавчавадзе тотчас угасли, сделались строги, зато голос сделался мягче: