Тут ни с каким расперебайроном согласиться не мог он ни за что, не хотел, к чёртовой матери и расперебайрон пошёл. Русский был человек, ум с сердцем не в ладу, упрямейший пасынок здравого смысла. Буквально всё неотразимо влекло к убежденью неоспоримому, что пыль всё да прах, к чему ни влечётся сыздетства душа, а душа не смирялась, душе никакая логика была нипочём. Пыль да прах? Наплевать!
Что-то иное таилось в последней строфе. Он поглядел в какой уже раз. В последней строфе против логики всей, против собственной воли стояло: «Согреем душу тем, что было». Он и всегда согревал, оборачиваясь на Владимиров да Мономахов, на непостижимый гений Петра, который ведь тоже истинно русский был человек. Верно, кровь дедов и прадедов в нём говорила, умевших без рассуждений, без стенаний да слёз сносить бытие и без логики душу класть за Отечество.
Нечто сродное вдруг приключилось с ним. Все надежды его, все мечты, все друзья, его позабывшие месяца в три, оставались за тяжким Кавказским хребтом, и ему досталась на долю та же судьба непроглядная, какая всякому русскому написана на веку, оттого и выкидывалось как-то само собой желание вопреки разуму жить.
Он сузил глаза, приподнялся и по верху листа крупно, уверенно написал:
«ПРОСТИ, ОТЕЧЕСТВО!»
Ещё подумал о бедном Байроне, о непостижимости русской души, усмехнулся злорадно и сильной чертой подчеркнул.
Затем в течение нескольких дней, что болел и постели не оставлял, перечёркивал, переправлял, отыскивая верное слово и верный, несбивчивый ритм, пока три строфы не превратились в нечто подобное месиву, в котором он сам с трудом то разбирал, то вновь вписывал и что из прежнего оставалось после жестокой расправы.
Наконец решился перечитать:
Не наслажденье жизни цель,
Не утешенье наша жизнь.
О! Не обманывайся, сердце.
О! призраки, не увлекайте...
Нас цепь угрюмых должностей
Опутывает неразрывно.
Когда же в уголок проник
Свет счастья на единый миг:
Как неожиданно! как дивно!
Мы молоды и верим в рай, —
И гонимся и вслед, и вдаль
За слабо брезжущим виденьем.
Постой! и нет его! угасло! —
Обмануты, утомлены...
И что ж с тех пор? — Мы мудры стали,
Ногой измерили пять стоп.
Соорудили тёмный фоб
И в нём живых себя заклали.
Премудрость! — вот урок её:
Чужих законов несть ярмо,
Свободу схоронить в могилу
И веру в собственную силу,
В отвагу, дружбу, честь, любовь!!! —
Займёмся былью стародавней,
Как люди весело шли в бой,
Когда пленяло их собой,
Что так обманчиво и славно.
Перечитал и увидел, что не достиг. Неразлучная, главная мысль, пожалуй, определилась слегка, однако ж в поисках завершения поэтического вдруг расплывалась, блуждала, как прежде, суровые стихи спотыкались — тут, брат, не водевильный лепет пера, — закруглялись рифмами слишком простыми или вовсе оставались без рифм. Наглым образом обнажалась дурная привычка или наклонность слишком вольной натуры — приступом брать, подвигаться вперёд одним приятным усилием вдохновения, прискорбное неуменье труда.
Перебеливать было стыдно. Александр отложил, в тревожной надежде на то, что когда-нибудь вновь сам собой возгорится в душе поэтический жар, и воротился к истории Персии, брошенной, полузабытой, с жадностью глотая страницы, поскольку неторопливо, с кровью холодной и читать не умел, не только писать.
Нервы улеглись понемногу. Он намеревался уже выходить, когда явился незнакомый ему адъютант объявить, что Алексей Петрович прибыл нынче из Грозной и сейчас господина Грибоедова ожидает к себе.
Он явился в неформенном сюртуке. При дворце наместника, ещё не во всех частях обновлённом, не нашёл он ни часовых, которые в зашнурованном Петербурге торчали чуть ли не у каждых дверей, ни дежурного офицера, без которого не помнил он ни одного генерала. Он остановился в громадных сенях в замешательстве, куда повернуть. Наконец юноша не старше шестнадцати лет, отчего-то облачённый в венгерку, взошёл следом за ним, смекнул неловкость его положения, улыбнулся, как показалось, высокомерно и без тени официальности, чуть не приятельским тоном пригласил его следовать за собой. Он и последовал, но не своим лёгким, стремительным шагом, а скованно, стуча каблуками, хотя чего-то подобного именно ожидал, уже слегка ознакомясь с манерами Алексея Петровича.
Владетель венгерки широко, без доклада, без стука распахнул высокую дверь и как ни в чём не бывало взошёл, точно с прогулки верхом по наследственным лугам да полям воротился домой. Он за ним, уже досадуя на себя, что с толку несколько сбит, тогда как воспитанный в свете, к тому же дипломат, быть обязан готов ко всему и равнодушие полное изображать на лице.
В комнате очень просторной нашёл он обширный, неопределённого назначения стол, равно годный, казалось, на любые занятия, хоть на обед. При дальней его стороне увидел он Алексея Петровича, в том же обношенном сюртуке, в черкесской шапке крупной шерстью наружу, какие сплошь носят терские казаки на линии. По обе стороны от него, вперемешку и вольно, сидели военные разных возрастов, тоже без эполет и без шпаг, кто в шапке черкесской, кто в армейской фуражке, кто простоволос и плешив, свежебритые тоже не все.
Ничуть не усталый после долгой трудной дороги от Грозной, Алексей Петрович только взглядом повёл и обыкновенно сказал, точно соседа принимал в деревенской избе:
— Здравствуйте, Павел Иваныч, как поживаете? Здравствуйте, Александр Сергеевич, благодарствую, что пришли.
Павел Иваныч, владетель игривой венгерки, как ни в чём не бывало взял в отдалении стул, сам принёс, приставил к столу и уселся бок о бок с Наумовым, ничуть не чинясь, что Наумов был старший офицер при штабе наместника, полковник и лет уже более сорока.
Сообразив, что этакая вольность была нарочно заведённым порядком, какой мог прийти в голову одному Алексею Петровичу, презиравшему вытяжку малоумных петербургских штабов, Александр поздоровался по возможности запросто, тоже взял себе стул от дальней стены и уселся подле Павла Иваныча, несколько развалясь, этим видом противусветским нарочно показывая, что ничуть не смущён.
Сделалась пауза.
В тишине и при всех ровным голосом, по-домашнему, однако же так, что было тотчас видать, что сердит, Алексей Петрович его распушил под орех за дурачество поединка, объявил, чтобы Якубович не смел попадаться ему на глаза, и распространился об том, что в корпусе каждый офицер ему дорог, дипломат же дорог вдвойне, и что поединков до сей поры не терпел, не потерпит и впредь, последнее уже самым дружеским тоном попросил всех зарубить себе на носу; дослушал доклад Вельяминова, начальника штаба, сидевшего вольно, и попросил Павла Иваныча ввести старейшин лезгин.
Павел Иваныч бодро вскочил, побежал по-мальчишески бойко и ввёл депутацию две минуты спустя. Лезгины взошли нестройной гурьбой, все старые, с кривыми ногами, обутые в кожаные чулки под видом сапог, в высоких мерлушковых шапках, в ветхих черкесках, с дорогими кинжалами в серебряных чеканных ножнах на поясе, встали в дверях напряжённо и тесно, опершись узловатыми старческими руками на суковатые костыли, и молчали, глядя прямо перед собой тусклыми сосредоточенными глазами, на дне которых таился испуг.
Алексей Петрович громко поздоровался с ними. Старики ответили общим степенным поклоном, точно на ярмарке куклы, дёрнутые сзади за нитку. Алексей Петрович так же громко, раздельно, холодно произнёс:
— Господа старики! Вы меня знаете. Я на ветер слов не бросаю. Не брошу и впредь. Ваши сородичи, которые будто у вас под рукой, пропитание добывают грабежом и разбоем, как добывали ваши деды и прадеды. Не один путешественник не смеет явиться в здешних местах, не страшась быть ограбленным или зарезанным джигитами вашими, с позволенья сказать, а по-нашему татями без чести, без совести, без стыда. Торговые турки и персияне не наезжают в пределы Российской империи без крепкой охраны мирных своих караванов, да и охрана не всегда ваше разбойное племя страшит. В Российской империи, как и во всех благоустроенных державах Европы, грабителей и разбойников, взятых с оружием, вешают за шею в людных местах, чтобы другие грабители и разбойники имели пред глазами пример, подражания недостойный. В ваших горах я грабежей и разбоев терпеть не намерен и делаю то же, как мне повелевает долг и закон. Однако ж мне донесли о недовольстве средь ваших племён. Чем недовольны, господа старики?
На шаг вперёд выступил самый древний старик, длинный, как жердь, и худой, с тощей жилистой шеей, в высокой серой папахе, с таким широким кинжалом на поясе, что твой меч времён Мономаха, зашамкал чуть слышно, выказывая в пустом рту единственный кривой жёлтый зуб:
— Вешают многих, мой господин.
Алексей Петрович отрезал, не меняясь в лице:
— Грабителей и убийц станут вешать и впредь — так не убивай и не грабь, останешься жив и поступишь под охрану российских законов.
Старик напряжённо слушал, вытянув шею вперёд, едва разбирая по-русски, сморгнул точно бумажными от старости веками, прошамкал, сокрушённо помотав головой:
— Кушить нада, мой господин, конь иметь нада, деньги нада, где взять? У нас один овца на горах, мала-мала овца, а джигит без коня сам овца.
Алексей Петрович посоветовал неторопливо, отчётливо, громко, делая долгие паузы, чтобы старики могли его понимать:
— Так пасите больше овец, продавайте многих на базаре в Тифлисе, деньги возьмите за них, купите джигиту коня. Грабить и убивать Господь не велит.
Старик охотно закивал в знак согласия, облизнул сухие губы сухим языком и вдруг возразил:
— Овца деньги мала, конь деньги многа, как взять коня за овца? Аллах справедлив, возьми у неверного, говорит, неверного можна убить.
Взглянув пронзительно из-под нависших бровей, Алексей Петрович возвысил угрожающе голос: