— С вами, конечно, не согласиться нельзя, да идеи этого рода чуть не бессмертны.
— С этим тоже не согласиться нельзя. Таким образом, следствием беззаконного совокупления, по меньшей мере, двух безумных идей мы очутились в положении, мало чем отличном от мышеловки. Нынешняя граница на западе за Кавказским хребтом начинается Шурагельской провинцией, совершенно открытой и ровной. Далее к ней прилегает область Бамбацкая, которую окружает довольно высокий горный хребет. Граница затем простирается через провинции Казахскую, Шамшадильскую и Елизаветпольский округ и, охватив некоторую часть Карабахского ханства, оканчивается на берегу Аракса. Здесь имеет протяжение по Араксу и через Муганскую степь, а ханство Талышинское, протягиваясь по берегу Каспийского моря и входя внутрь персидских владений углом, составляет оконечность границ наших к востоку. Через горы, образующие нашу границу, проходит несколько довольно удобных дорог, где только не может пройти артиллерия, а пехота проходит свободно. В ханство Карабахское вход отверст неприятелю по всему пространству течения Аракса, однако выход опаснее, ибо река Араке в тылу имеет места открытые, в которых обнаруживается движение. Степь Муганская, представляющая наилучшие пастбища, зимой принимает множество народов кочующих; в прочие времена единственная её оборона в змеях, в ней обитающих. Ханство Талышинское имеет границу совершенно открытую. С запада лежит хребет гор, в которых вершины и отлогости их, обращённые к нам до самой подошвы, и почти все дороги, входящие в ханство, находятся в руках персиян. Таким образом, не видеть нельзя, что в случае войны оборонительной обширность и неудобность границ требуют значительного количества войск, тогда как у нас всего две пехотные дивизии, бригада резервная, три гренадерских полка, полк драгунский и казачьи полки — всего не более тысяч пятидесяти, при сорока восьми батарейных, шестидесяти лёгких и двадцати четырёх конно-казачьих орудиях, да до семи тысяч казаков на линии, которых в Грузию ни при каких обстоятельствах перебросить нельзя. При таком ничтожном количестве войск единственный и удобный способ обороны есть война наступательная. Для войны наступательной возможны два направления: через Эриванскую область, в которой имеются крепости, и через Карабах, землю гористую, однако ж имеющую кратчайшую дорогу в Тебриз. Впрочем, надо прибавить и тут, что в случае совокупления турок и персиян наступательные действия едва ли для нас станут возможны.
— Стало быть, по-вашему, к лучшему; из Грузии выйдем, пусть бестолковых грузинцев перережут совместными ордами персияне и турки, мастера вырезать всех без остатка, а мы встанем на естественные пределы по Кубани да Тереку, от одного вида такого количества войск в один миг угомонятся и Дагестан, и Кабарда, и Чечня, а мы вкусим все сладости мира — верно я понимаю?
— Эх, Александр Сергеич, кабы этакое чудо было возможно, так я бы век об этом Бога молил; да уж раз вошли, так не по-русски грузинцев бросать на ножи, какой ни бестолковый народ: груздем назвались — как у нас говорят, — придётся нам за этих грузинцев насмерть стоять, иначе мы не умеем. А пока вот вам задача для миссии, из первых первейшая: от войны оборонительной нас оберечь, то есть Аббаса Мирзу[162] от войны отклонить, а с ним и вторая: оберечь от совокупного действия турок и персиян, то есть перессорить их между собой, а много лучше, если Аббас Мирза устремится вместо нас на Стамбул, поскольку к войне наступательной мы ещё не готовы, для нас нынче первое дело Чечня, путь безопасный от Моздока в Тифлис.
— На сей подвиг миссия как будто мала.
— Я Христом Богом молил, да в Петербурге глухи и слепы на нас, в Европу сильно глядят, большей миссии нам не дадут, вся надежда на Мазаровича да на вас, порадейте, сердешные, басурманам не выдайте нас.
Александр был рад порадеть, да каким чудом они вдвоём с Мазаровичем, венецианцем, нерусского подданства, удержат Аббаса Мирзу от войны против нас, да ещё напустят стервеца на Стамбул, он не мог ума приложить. Всякую цель поставить легко, вот только путь к ней лежит по горам.
Алексей Петрович взглянул на него испытующе:
— Ничто не оскорбляет так самолюбия, как быть обманутым, а между тем должно вам знать, персияне славятся свойствами коварства и хитрости, тогда как русский народ доверчив и прост.
Уж тут не одна важная цель, уж тут борьба да борьба, неприметная, тайная, оттого и обманчивая, оттого и чрезвычайно опасная.
Что ж, он стоял в начале пути. Он был образован, пожалуй, умён, по-русски доверчив, но вовсе не прост. Владимиры и Мономахи его вдохновляли. Он был знаком с блестящими уловками Талейрана и по возможности изучил те интриги, какими кишмя кишел далеко не мирный Венский конгресс. Однако ж был ли он дипломат по природе своей? Что на это он мог отвечать? Стремглав бежал из Петербурга, от безделья, от скуки, от разврата, какой неизбежен в столице, ан глядь, что в полымя из огня. Как постичь тут игры судьбы? Всё та же бездна зол! Неужто он обыкновенный человек?!
Обыкновенным человеком страсть как быть не хотелось. Он было попристальней вгляделся в себя, да быть пристальным ему помешали. Тифлис напропалую праздновал православное Рождество, Новый год, учреждённый Петром, съезд русских офицеров отдыхом с Линии и волей зимы съезд грузинских князей, которым отсутствие грамот дворянских пить и плясать с утра до утра ничуть не мешало. Балы гремели кругом, лишь бы имелось пространство для столов и пространство для танцев, что в азиатских постройках была крайняя редкость. Новостройки Алексея Петровича кстати выручали сей празднолюбивый народ. В необжитых, порой в полуобстроенных залах дни и ночи клубился, смеялся, гремел бал не бал, праздник не праздник, столпотворенье людское, смесь черкесок, мундиров и фраков, чёрных глаз, алых роз, азиатских благовоний и парижских духов.
Александр в водоворот раз попал, и его понесло, без ума, без запросов к себе и к своей точно пьяной судьбе; танцевал до усталости ног, в вист пускался по маленькой и по большой, по счастию, без урона для своего кошелька, музицировал на радость раскрасневшимся дамам, слава Богу, искривлённый мизинец ему не мешал, так он до того был тому рад, что, присев к фортепьянам, об себе забывал.
Блужданья по гостиным и залам вдруг прекратились. Однажды он пробудился около полудня. Его ожидал задумчивый Амбургер. После двух бутылок шампанского, выпитых в кругу офицеров, незнакомых, казалось, ни с опьянением, ни тем паче с похмельем, голос Амбургера показался скрипучим:
— Вчерась вас разыскивал Мазарович, да, клянётся, нигде не смог отыскать.
Помилуйте, так и сказал, совсем обрусел, точно свет увидел в Тамбове, эка пленителен русский-то дух; Александр хохотнул, ощутил резкую боль в голове и всё-таки пошутил:
— Вчерась я бы сам себя нигде не нашёл.
Амбургер, верно, не пил вчерась ни глотка и не был склонен шутить, поглядел с осуждением, со значением объявил:
— Выезжаем в конце января.
Александр присел на измятой постели:
— Слава Богу, давно уж пора, как я погляжу, в Тифлисе нынче второй Петербург.
Амбургер указал кивком головы:
— Кстати, из Петербурга почта для вас, два письма да толстый пакет, разбирали вчерась у Наумова, так я принёс. Едем верхом. Мазарович приказал купить лошадей и выдал деньги из миссии. Деньги при мне и для вас. Я как раз на базар. Вы со мной?
Александр встрепенулся, с жадностью схватил долгожданные письма, скороговоркой проговорил:
— Андрей Карлович, будьте другом, идите один, купите мне что-нибудь, вы, я чаю, лучше меня разбираетесь в лошадях, хоть я и в кавалерийских резервах служил.
Амбургер угадал его нетерпенье, тотчас поднялся и с доброй улыбкой сказал:
— С удовольствием. В кавалерийских резервах я не служил, а люблю лошадей.
Не успела дверь за ним затвориться, Александр, лохматый, немытый, уже наслаждался бесценными петербургскими письмами. Друзья, конечно, его не забыли, просили известий, где он, а Катенин особенно требовал писем об ходе его путешествия по местам, загадочным для петербургского жителя; все в один голос шутили, что он вечный повеса, куролесит напропалую, об них позабыл и, как они предрекали ещё в Петербурге, никому без крайности не станет писать; так вот не крайность ли сердечное участие дружбы?
Он раскраснелся, чуть не облился слезами, стыд его так и сжигал, ещё пуще были несносны упрёки друзей, так верно направленные в самую цель. Выходило, что человек он обыкновенный, если так хорошо его знали, как сам себя он не знал, выезжая из Петербурга, более чем уверенный в том, что чуть не с каждой станции станет писать, поскольку своей жизни не мыслил без милых сердцу друзей, да пятый месяц не писал, почитай, ни к кому, дорожные заметки не переправил, Степану не дал знать об ходе своего путешествия, а уж гнуснее падения нельзя и представить себе.
Он поклялся, горячо, от души, что станет исправно писать, непременно с этого дня, и содрал бумагу с пакета. В пакете обнаружился сероватый листок «Инвалида»[163], помеченный декабрём, отправленный чьей-то услужливой, но безымянной рукой. Одна заметка обведена была рамкой, чтобы тотчас было видать. Он её прочитал. «Инвалид» брал на себя смелость перепечатать известие стамбульских газет, имевшее быть напечатанным 26 числа октября. Сим турецким известием оповещалась почтенная публика, будто бы в Грузии в недавнее время стряслось возмущение, необычное по своим кровавым последствиям, учреждённое под водительством одного богатого татарского князя, имя которого, разумеется, не было названо.
Он тотчас учуял намеренно пущенную в ход провокацию, вскочил как ошпаренный, умылся, причесался самым тщательным образом, облачился в до сего дня праздный мундир иностранной коллегии и минут двадцать спустя входил к Мазаровичу с официальным поклоном, с официальным лицом.