Дуэль четырех. Грибоедов — страница 29 из 121

Всякий искренний восторг его увлекал, он сам пленялся нашей возвышенной, возвышающей стариной, а Священное Писание никогда не сходило у него со стола, и у нынешних знаменитых писателей, великолепных творцов жанра лёгкого, всех этих слезливых элегий, посланий приятелю, буримэ на французский манер и язвительных эпиграмм, до которых, впрочем, сам был ужасный охотник, он тоже не видывал такого рода красот, однако ж в восторгах седовласого старца слышалось что-то слишком наивное, детское, не все красоты стихотворческого витийства, умилявшие чуть не до слёз изруганного противниками ревностного вождя староверов; восхищали его, и на этот риторический, но всё же весьма неосторожный запрос он было хотел лукаво ответить стихами ещё молодого, но уже снискавшего славу поэта, которого сам Державин благословил занять своё, так недавно опустевшее место:


Навис покров угрюмой нощи

На своде дремлющих небес;

В безмолвной тиши не почили дол и рощи,

В седом тумане дальний лес;

Чуть слышится ручей, бегущий в сень дубравы,

Чуть дышит ветерок, уснувший на листах,

И тихая луна, как лебедь величавый,

Плывёт в сребристых облаках, —[71]


чуть вновь не вскрикнув от этого уснувшего в листах ветерка, да Шишков, разгорячаясь всё более, с пунцовым румянцем на бледных щеках, уже с росинками слёз, срывавшимся от волнения голосом продолжал, и было неловко разрушать его вдохновение, пусть умиляется, на то и старик, не спорить же с ним:

   — А вот попадается слово, которого значение не поймут, в стихе, например:


Богатств дражайшие дары, —


и станут смеяться: «Дражайший дар», как уморительно смешно!» А ничего смешного тут нет. Дражайший означает драгоценнейший, это превосходная степень, а потому этот стих означает дары, которые драгоценнее богатств. Наперёд знаю, что наши безграмотные журналисты подымут на смех и эти следующие превосходные стихи, красоты выражения которых все почерпнуты из Священного Писания:


И к смерти прилагают смерть.


или:


От скал сложенные громады.


Пожалуй, иной литератор подумает, что «от» поставлено ошибкой вместо «из», однако же это совершенно не так. А вот:


Пасутся соностию трав, —


и несчётное множество тому подобных превосходных выражений. И немудрено, они не смыслят корня русского языка! А далее:


Утеха взору и гортани,

Висят червлёные плоды.


Как хороши эти два чудных стиха! Это прелесть, а пожалуй, и не поймут здесь слово «червлёные» и подумают, что это «червивые». А вот Шихматов говорит, что весенние ветерки:


На воздух рассыпают сладость,

Окрав душистые шипки, —


и это превосходно, но большая часть читателей и не поймут слов «окрав» и «шипки», а между тем, какое живописное изображение, что ветерки, пролетая по цветам, похищают, скрадывают их душистые, распускающиеся шипки, то есть цветочные распуколки, и таким образом наполняют сладостным благовонием воздух. Ну-тка, послушайте, какое великолепное описание кораблестроения:


Туда, по воле человека,

Корнисты севера сыны,

Надменны долготою века,

Стеклись с кремнистой вышины,

И там искусством искривлении,

Да с бурями воюют вновь...


Последний стих до того многозначителен, что я равного ему не знаю. Я так же ничего не знаю лучше, во всех мне известных литературах, следующего описания спуска корабля:


При звуках радостных громовых

На брань от пристани спеша,

Вступает в царство волн суровых,

Дуб — тело, ветр — его душа,

Хребет его — в утробе бездны,

Высоки щоглы — в небесах,

Летит на лёгких парусах,

Отвергнув вёсла бесполезны,

Как жилы напрягает снасть,

Вмешает силу с быстротою,

И горд своею красотою,

Над морем воспреемлет власть.


Тут есть такие три стиха, четвёртый, пятый и шестой, которым должны позавидовать и древние и тем более новейшие стихотворцы.

Шишков с изумлением переводил свой восторженный взор с одного на другого, опустивши книгу себе на колени, словно от тяжести её несметных богатств, и стало видать, что между печатными листами вплетены листы белые, чистые, испещрённые множеством ровно выведенных аккуратных пометок, нота-бенов и восклицательных знаков, и невольным уважением проникалась душа его к этим смешным иногда, иногда бесполезным, однако ж таким упорным и вдохновенным трудам, каких слишком мало встречалось среди праздногулящей пишущей братии, и ему уже не хотелось ничего возражать, хотя многое бы нашлось возразить, лишь дурак, в особенности наделённый умом, повсюду спешит выставить вперёд свою правоту, Бог с ним, а Шишков, украдкой смахнувши пролившуюся слезу, вновь уже вперил свой огненный взор в раскрытую книгу, но тут дверь позади них отворилась и резкий женский голос строго сказал:

   — Александр Семёныч! Давно тебе пора в Государственный совет! Там тебя нынче ждут. Ты обещал быть в двенадцать часов, а теперь половина второго.

Шишков вдруг втянул виноватую голову в острые плечи и просительным голосом отвечал:

   — Сейчас, сейчас! Вот только прочту...

Неумолимый голос возразил ещё строже:

   — Этому чтению не будет конца, я уж знаю тебя. Фёдор! Подавай одеваться Александру Семёнычу!

И Фёдор, в пудреном парике и в чулках, тотчас вступил в кабинет, тотчас утративший всю свою прелесть, держа, растопыривши руки, шитый мундир со звездой, дружелюбно шамкая старческим ртом:

   — Извольте, сударь, одеваться.

Поспешно сунувши книгу на стол, Шишков прытко поднялся, распуская пояс шлафрока, искательно говоря:

   — Вы у нас отобедаете. Я скоро уже ворочусь. Мне так хочется показать вам в этой поэме одно славное место и изъяснить, откуда Шихматов заимствовал эти красоты. Теперь же ступайте к жене.

Однако Шаховской на эту программу весело поклонился, блеснул лукаво глазами и почтительно возразил:

   — Много благодарен за молодого человека, которого вы обласкали, и за себя также, поверьте, мы счастливы были бы слушать хотя до утра, однако ж необходимость принуждается откланяться, тоже, знаете ли, дела, репетиция и так далее, так что дозвольте дослушать как-нибудь в другой раз.

Шишков просительно поглядел, но, увидя, что Шаховской решительно направляется к двери, засуетился, отмахнулся от приступившего Фёдора, засеменил следом, растерянно бормоча:

   — Позвольте, позвольте, я вас проведу!

Из вежливости пропустил он Шишкова вперёд, унося от него это неподдельное благоговение перед каждым удачным стихом, какого ни в ком почти нынче не встретишь, прозаический век, размышляя о том, как подчас над смертными шутит судьба, в избытке наделяя таким редкостным свойством людей несколько ограниченных и не от мира сего, так что от этого дара даже смешных, вопрошая себя, неужто и ему положить свою жизнь на такое вот благородное, однако ж пустое занятие, и едва не натолкнулся на узкую спину в просторном зелёном шлафроке, вдруг возникшую перед ним.

Он опешил и с удивлением расширил глаза.

Шишков стоял перед клеткой, в которой сидел, важно склонив жёлтую голову набок, зелёный попугай-какаду, и нежным, растроганным, неузнаваемым голосом негромко просил, вытягивая губы точно для поцелуя, легко постукивая согнутыми пальцами по изогнутым прутьям:

   — Попинька, любезный друг, дурачок, скажи «добрый день», ну. Попинька, дурачок, сделай одолжение, ваше степенство, скажи сердечному дружу твоему «добрый день».

Попугай косил глазом и, казалось, нарочно, с насмешкой молчал, а Шишков ещё нежнее, растроганней принялся говорить тем задушевным изломанным говором, каким старый дед рассуждает с малым внучонком, всем известные с детства стишки:


Хоть весною

И тепленько,

А зимою

Холодненько,

Но и в стуже

Нам не хуже.


Скажи, Попинька, «добрый день».

Он с нетерпением ждал, когда они двинутся далее, поражённый этой задушевной беседой с избалованной птицей, такой нелепой и милой, ждал минуты две или три, пока Шаховской, уже в шубе, воротившись назад, молча взял его под руку и вывел в сени, громко сказав уже там:

   — Оставим его, Александр Семёныч теперь обо всём позабыл, одна Дарья Алексевна в состоянии растормошить его да отправить служить.

И он, мрачно нахмурясь, натягивая тяжёлую шубу, снова допрашивал, на что же дана ему жизнь, куда поворотить ему свои силы, которые он в себе ощущал?

Таким-то вот образом любопытство его было занято почти постоянно, однако ж никакого ответа на вопросы не находилось, и ум его большей частью дремал.


Настало тревожное, смутное время. Всем представлялось, что после кровопролитной войны русская жизнь неузнаваемо и неминуемо переменится, и многие с беспокойством ожидали чего-то, одни, которых оказывалось больше всего, страшась от перемен потерять, что имели, другие, числом единицы, вдохновенно мечтая о благе Отечества, готовые ради этого чистого блага всё потерять, впрочем, почти ничего не имея. Политика вдруг явилась у всех на устах. О видах правительства спорили жарко на вечеринках, на балах, в театре. Стоило задуматься во время антракта, стоя где-нибудь от всех в стороне, скрестивши праздные руки, тут как тут, читая, должно быть, в этой свободной, непредуказанной позе верную печать величайших раздумий, выдвигался из толпы молодой офицер и непременно с жаром в глазах, словно без жару было нельзя, быстро и вполголоса вопрошал: